Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 43

— Вы своего рода «Вечный жид».

— Нет, я — бургундец.

Он на минуту умолк, чтобы спокойно выпить свой кофе. Закурив сигару, он заговорил, считая по пальцам:

— Я не человек умствования, — я не признаю ничего, кроме опыта и практики. Мои мысли — плод познания, которое мне дала моя природа, природа, создавшая всех людей, и моя способность уживаться с людьми. Я не мещанин, ибо я всегда ставил свои потребности выше своих интересов. Я не пролетарий: я получил тщательное воспитание. Быть может, я корчу из себя дворянина? Нет, я не в такой мере эгоист и не обладаю таким самомнением. Быть может, я просто человек? Но вы сейчас заговорите о гуманизме. Я — это я, и кто меня любит, пожимает мне руку.

Мимо нас проследовал пароход, державший курс в сторону Европы. Он скользил быстро и был так огромен, что казался глыбой, оторвавшейся от континента.

Я смотрел на своего собеседника сквозь дым сигары. Мне было жутко за него: он был так одинок.

«Кто он? — подумал я.— Свободолюбец? Конченный, ни на что более не пригодный человек? Или один из людей. вечно сохраняющих способность к творчеству, как он утверждает? Как приспособить такого человека ко всемирному социализму завтрашнего дня?»

Он нахмурился, точно угадывал мои мысли.

— Как вы неопытны! Изолированности нет, разве вам это не ясно? Каждый человек в отдельности представляет для других пример для подражания. Сила этого примера передается невидимыми путями. Это воздействие каждой, самой далекой и самой потерянной души хорошо укладывается <в понятие молитвы. "И вы не забудете меня.

Я улыбнулся с грубоватой иронией. За это он строго взглянул на меня.

И позже, когда наш автомобиль обратно спускался к городу, он закончил:

— Я успел узнать кое-кого из людей. Я любил, я ненавидел. Люди, с которыми я жил, кое-что получили от меня; они меня во всяком случае не забыли. Такова моя жизнь. Такова жизнь вообще. Чего еще требовать от нее? Что такое спор между Францией и Германией? Это не больше, чем спор политический. Я не верю, чтобы в этом участвовали какие-нибудь идеи. Самые прекрасные идеи, посаженные в эту почву, умирают, как деревья на асфальте. Политика — самая грубая из всех игр, возможных на нашей планете. Все, что делает государство, — лакейская работа. Лакеи, конечно, нужны. Среди них попадаются даже весьма яркие люди. Но их работу я презираю и никогда не дам себя одурачить. Тропическая Америка — это все-таки не то, что Европа. Здесь царство плоти. Здесь государство играет далеко не главную роль, здесь каждый имеет право делать, что хочет. Здесь есть тираны, но они не прикрываются социальными теориями. Войны здесь носят характер ребяческий. Они, конечно, бывают жестоки, но всегда по-своему очаровательны. Жизнь, конечно, тяжела и здесь, как и всюду, но все же здесь я могу вести совершенно особую жизнь.

— Ненадолго.

— Кто знает? Во всяком случае, я спасу свою жизнь. Я останусь жив. Я оберег это доверенное мне сокровище. С людьми я играл честно. И мое отвращение, и мою нежность я отдавал им в законных долях. Если я кому в чем и отказывал, то не людям, а их богам. И я умру, чувствуя себя наименее униженным из всех людей.

Внезапно он взглянул на меня с гневом.

— Я не верю в идею рока. Мои рассуждения имеют столько же шансов остаться долговечными, сколько и ваши. Так я думаю, так я живу. Для меня в этом и смысл жизни, и это -— моя страсть. Во всяком случае, казарма мне противна, а тяжелая артиллерия и авиабомбы в моих глазах и ужасны и безобразны:

— Но ведь вы тоскуете по Европе, по Франции. Ваши первые слова были: «я пятнадцать лет не видел ни одного француза».

— Да нет же! Я сказал: «ни одного умного француза».





— Ну что ж! Вы видели, что и я не очень отличаюсь от остальных.

— Да, не очень! По-моему, быть умным — значит различать, что есть хорошего в жизни, и уметь пользоваться им. Не старайтесь разжалобить меня. Почему это я должен тосковать по Парижу больше, чем1 по Флоренции, по Веймару или по Оксфорду, по всем славным городам, о которых я мечтал с восемнадцатилетнего возраста и которые, конечно же, погибнут при ближайшем землетрясении? Клянусь вам, я одинаково тоскую по всем этим городам. Они все одинаково нужны мне. Это не расплывчатый космополитизм. Я ценю все эти города маленькой республики — республики настоящих людей. Но я очень легко обхожусь и без них. Меня охватывает ужас от вашей демагогии, созданной для домоседов. Во все времена люди, которые хотели по-настоящему жить, должны были передвигаться. Люди, которые доехали до Бургундии, смело могут ехать оттуда в Аргентину или Бразилию. Что ждало меня в жизни? Плодовое дерево, жена и собака? Это имеется повсюду.

— Кстати, у вас есть семья?

— Я двоеженец. Одна жена у меня в Парагвае, а другая сейчас в Калифорнии. У обеих дети. Та, что в Калифорнии, в средствах не нуждается. А той, которая живет в Парагвае, я высылаю деньги, когда имею. В свое время я их любил. Что касается детей, то ни один из них не понравился мне настолько, чтобы удержать меня. Раньше из этого не делали историй. Самая большая моя нежность в мои сорок пять лет —нежность к земле, нашей восхитительной и жестокой родине. Земля принадлежит мне!

КОНЕЦ ВОЙНЫ

День клонился к вечеру. Что бы предпринять до ужина? Взяться за книгу? Но я читал весь день. Покурить, что ли? Но ведь я уже выкурил двадцать трубок. Выпить разве? Ну конечно! Я пошел к человеку, который был всегда готов свернуть шею бутылке. Пройдя коридор, который тянулся вдоль всей штаб-квартиры, я застал моего героя на обычном месте. Он сидел без куртки и со страстью и яростью чесал все тело. Том Блоу был такого громадного роста и так толст, что все мелкие невзгоды походной жизни для него превращались в грандиозные приключения Гулливера. В этот момент он сидел наклонившись вперед, а это угрожало соседней койке. Но его это не смущало. Он все время ворочался и двигался всем своим огромным телом. Ко всему в жизни Том относился с иронией. Его спокойно-осторожное отношение к жизни проявлялось в долгом и тихом смехе. Этот смех был похож на ракету, которая пробегает долгий и невидимый путь раньше, чем взорваться. Но его смех не взрывался, — он кончался на двух-трех почти торжественных нотах.

Стриженая голова Тома была невелика, но казалась огромной, так как покоилась на толстой шее. По мясистым щекам и маленьким голубым глазам было видно, что ему, несмотря на его вставную челюсть, едва исполнилось тридцать лет.

Блоу разговаривал со мной по-английски, иногда вставляя и французские слова. Но его французские выражения я часто принимал за незнакомые американские слова. Тогда он корчился от хохота, и я сам тоже хохотал, глядя на него.

— Что, Блоу, чешется?

— Ах, эти проклятые вши, чтоб они подохли!

Но тотчас же Том лукаво подмигнул мне.

— Что вы делали сегодня?

— Вы не догадываетесь?

— Нет.

— Ну, ясно же — я завтракал у французов. Эта гнусная американская кухня не для меня создана. Я был в колониальной части. Полковник там замечательный старик. Он держит повара, который прежде служил в Париже, в отеле Ритц. Так что, вы понимаете!.. Я пришел к ним в халупу, когда они кончали завтрак. Но они видели по мне, что я подохну, если мне не дадут паштета, который еще стоял на столе. Этот чудесный полковник приказал принести еще, и я съел целый паштет. Он покропил его бутылкой бордо и не знаю сколькими рюмками коньяку. Коньяк финь-шампань! Это слишком хорошо для американцев. Кроме меня одного. Да, вы, французы, умеете воевать!

У Блоу было в штабе не больше работы, чем у меня. Он пользовался привилегированным положением. Его отец служил полковником в регулярной армии и был товарищем нашего генерала. На этом основании Том вел жизнь бездельника. Этот лакомка был родом из Виргинии и у себя на родине привык к хорошей пище и веселой жизни. Он всегда выискивал лучшие куски и лучшие бутылки и не пропускал ни одной девчонки, хотя бы это и была первая попавшаяся судомойка.