Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 50

– Да, – проворчал Пассбирг, – если и вы тоже пленены ею, тогда, конечно, мне только молчать остается, но… но в Копенгагене что скажут?

– Я думаю, даже уверен, что в Копенгагене эта московитка произведет очень сильное впечатление.

– А король?

– Король, вероятно, одобрит вкус своего сына.

– Я умываю руки, – продолжал ворчать Пассбирг.

Вольдемар был так счастлив, его охватывала такая радость, что он долго не замечал, как, впрочем, не замечали этого и остальные, большой разницы во всеобщем настроении с настроением Маши. Среди всех этих сиявших счастьем лиц – одна она была печальна.

Наконец Вольдемар заметил это и спросил о причине. Она подняла на него свои темные, большие глаза, в которых теперь ничего уж не было общего с прежними ее глазами теремного бесенка, – такое в них глубокое и грустное стало выражение.

– Ты едешь домой, к своим, ты едешь из чужой земли, где тебя держали в плену, а я… я все свое оставляю.

Он взял ее руку.

– Да, – сказал он, – но все же ты не должна грустить и печалиться, ведь я теперь знаю твою жизнь, у тебя нет никого родных и близких. Я был здесь в опасности, да ведь и ты была, пожалуй, в еще большей, у тебя есть один только человек, близкий тебе и родной, – это я, и ты едешь со мною… Или, может быть, ты уж не так любишь меня, Маша?

Она печально улыбнулась.

– Я? Не люблю тебя?… Ты говоришь правду, у меня никого нет, я всем чужая… за тобой готова я идти на край света, все равно куда. Не об этом я думаю, а вот что: здесь ты мой, а там…

– И там буду тоже твой, – перебил он ее, обнимая и целуя.

– Дай-то Бог! Только сердце щемит, как-то не верится этому.

– Клянусь тебе, Маша… – горячо начал он, но она его остановила:

– Не клянись, мой золотой, не надо мне твоей клятвы, знай только одно, коли разлюбишь меня, коли бросишь, тут мне и конец… Ну и довольно, и то правда, чего я нос повесила? Слава Богу, что уезжаем, скорее бы только, скорей!.. А вдруг меня узнают, вдруг отнимут, потащат на пытку… Ну, нет!

– совсем уж другим тоном воскликнула она. – Не дамся я! Как по улицам-то московским буду ехать, так все равно что личину на себя надену, глаза зажмурю, щеки надую – вот!

Она сделала такое невозможное уморительное лицо, что Вольдемар захохотал как сумасшедший…

Ранним, сереньким, довольно теплым утром тронулся поезд с королевичева двора.[21]

Датчане разукрасили своих коней, надели на себя самые новые красивые платья. Потом, как выедут из Москвы, они переоденутся по-дорожному, а теперь пусть смотрят московиты!

Королевич, окруженный своими придворными, гарцевал на любимом коне. За толпой всадников двигались многочисленные повозки с пожитками.

В одной из этих повозок, между разными тюками, со всех сторон прикрытая ими, сидела Маша. Ее печальное настроение давно уже исчезло. Теперь и она была так же. довольна и счастлива, как и все, ничего не боялась, ни о чем не думала. Но вот, выглянув из-за тюков, она так прямо, сразу и увидала крышу терема. Страшная тоска вдруг охватила ее, ей безумно захотелось выпрыгнуть из повозки и бежать туда, скорей, в терем к царевне. Подступившие рыдания сдавили ей горло, слезы так и брызнули из глаз, в голове стало туманно. Почти совсем забылась она… а когда пришла в себя, то увидела, что Кремль остался далеко позади.

В городе по улицам уж было обычное движение. Народ останавливался и глядел с любопытством на поезд королевича.





Маша теперь не плакала. Она из-за окружавших ее тюков глядела на всех этих людей, крестилась на церкви, мимо которых проезжала, но уж не думала о том, что никогда в жизни не увидит ни этого люда родного и знакомого, ни этих православных храмов, в ней было одно только желание – скорей отсюда и как можно дальше, как можно дальше.

XXVII

После всего испытанного в Москве датчанам было как-то даже жутко верить своему счастью. Это недоверие их выразилось особенно ясно, когда они выехали из Москвы и ощутили свободу.

Ближние к королевичу Вольдемару люди стали поговаривать, что вдруг все это так только для виду! Вдруг вот едут они себе спокойно, а за ними погоня. Придерутся к чему-нибудь и силою вернут обратно.

Хотя такие предположения и были невероятны, но у страха глаза велики, разговоры эти в конце концов подействовали даже на Вольдемара.

– В таком случае мы не дадимся живыми, будем биться до последнего издыхания! – воскликнул он и приказал всем своим людям вооружиться и быть наготове.

Однако ничего не случилось. Как ни оглядывались во все стороны датчане, не могли они заметить по дороге ничего подозрительного и благополучно добрались до Вязьмы. Было очевидно, что никакого зла против них не умышляют и в Москву вернуть не хотят.

Поверили наконец пленники своей свободе, а королевич из Вязьмы послал государю письмо, в котором благодарил его «за великую любовь и сердечную подвижность, какие царь всегда ему оказывал и теперь оказал в том, что отпустил его и послов королевских со всякою честью».

В конце письма Вольдемар просил царя пожаловать Петра Марселиса.

В этой приписке именно и сказывалось счастье, ощущавшееся королевичем.

Он считал Марселиса виновным во многом в последний год своей московской жизни, не мог равнодушно его видеть, а когда тот пришел с ним прощаться, принял его так сурово, что бедный Марселис ушел совсем расстроенный и оскорбленный. Но вот теперь, на радостях, королевич простил его, и доброе сердце подсказало ему даже желание просить за этого человека, злая воля или неразумность которого причинили столько страданий как самому Вольдемару, так и близким к нему людям.

Дальнейший путь совершился без всяких неприятных приключений. Быть может, опасения датчан и оказались бы основательными, если бы ко времени их отъезда вернулся Апраксин, посланный к королю Христиану, вслед за кончиной царя Михаила Федоровича, с известием о восшествии на престол царя Алексея. Может быть, бояре, неспособные вынести ничего, касавшегося умаления царской чести, действительно выместили бы на Вольдемаре и датчанах неудачу этого посольства.

Но Апраксин еще не вернулся, и в Москве не знали, что король Христиан, приняв от него грамоты, о здоровье государевом не спрашивал, к руке своей не позвал гонца московского и к столу его не пригласил, а ответную грамоту прислал ему с секретарем.

Апраксин требовал, чтобы король лично, как всегда это водилось, отпустил его, но Христиан об этом и слышать не хотел, и пришлось Апраксину уехать без королевского отпуска с такою грамотою:

«Хотя мы имеем сильные причины жаловаться на исполнение договора о браке сына нашего с вашею сестрою, но так как ваш отец скончался, то мы все это дело предаем забвению и хотим жить с вами в такой же дружбе, как жили с вашими предками».

По счастью, король Христиан должен был ограничиться холодным, несколько высокомерным тоном и оскорблением, нанесенным послу московскому. Ему хотелось бы посильнее ответить за страдания сына, но обстоятельства были не таковы, чтобы начинать войну с московским государством…

Молодые датские придворные, и главным образом – Генрих Кранен, который имел на то свои личные, сердечные причины, начали вспоминать в разговорах с Вольдемаром о веселом времяпрепровождении в Вильне и о том, что королевич обещал при первой возможности туда приехать. Но Вольдемар отвечал на это:

– Тогда было одно, а теперь другое. Нет, мы минуем Вильну. Мы возвращаемся вовсе не в таком положении, каким можно бы хвастаться, и очень может быть, что в Вильне теперь встретили бы меня не почести и любезности, а насмешки. Да и, наконец, я удивляюсь вам: неужели не дорог вам каждый день, каждый час, приближающий нас к Дании? Я, по крайней мере, думаю об одном, как бы скорее быть дома.

В этих рассуждениях заключалась правда, но не вся, – некоторые из молодых датчан, которые полагали, что теперь все равно Дания не уйдет от них, перешептывались между собою.

21

…тронулся поезд с королевичева двора… – Произошло это 17 августа 1645 года.