Страница 13 из 30
Тут был старый узбек-ветеран, приведенный под руки на трибуну услужливыми молодыми охранниками, в пиджаке, усыпанном орденами. Его кривые старые ноги были обуты в кожаные сапоги с блестящими резиновыми калошами, глаза под седыми бровями были прикрыты, а тело казалось хрупким, как полое сухое растение. Его жизнь была готова исчезнуть и кануть, держалась на хрупком сухом черенке, готовом вот-вот обломиться. Сквозь дремоту он слушал громкие речи, стук моторов и бубнов, и старая рана, полученная в юности от басмаческой пули, вдруг ожила и заныла.
Среди пестрого люда, шляп, тюбетеек и кепок выделялся своей военной фуражкой подполковник Мартынов, сопровождающий колонну тракторов с конвоем «бэтээров». Он прибыл из Кабула, из штаба армии, лицо его было красным от горного солнца, офицерские усы напоминали два пшеничных колоска, и он терпеливо ждал, когда закончится митинг, тяжелые паромы перевезут трактора через реку, и он выстроит их на трассе и, отдав приказ «бэтээрам», поведет по опасным перевалам.
Его заслонял председатель колхоза, крупный узбек в крохотной тюбетеечке, приклеенной к смоляной голове. Председателя отвлекли на митинг от обширного, лежащего по соседству хозяйства, отдыхавшего после хлопковой жатвы. Чинились на машинном дворе исхлестанные хлопком комбайны. Вода по бетонным желобам бежала из канала, поила изнуренную родами землю. Двукрылый самолет носился над малиновой пашней, рассеивал белый прах удобрений. Громадные насосы гнали в степь желтую амударьинскую воду. Обо всем этом думал и заботился председатель, не слишком представляя себе соседнюю страну, населенную земледельцами, орудующими кетменем и сохой, для которых его колхоз показался бы райским дивом.
Одним из первых говорил советник Нил Тимофеевич. Речь его, неумелая, с поиском нужных слов, с протягиванием рук, была о даре, идущем от сердца. О тех, кто создавал эти советские трактора, добывал из земли железо, плавил сталь, ковал и точил, собирая машины, чтобы афганский крестьянин всколосил ниву новой свободной жизни. Кончил говорить, поклонился неловким поклоном, и белая чаечка, скользнув сквозь железные краны, снова мелькнула над его головой, как бесшумный таинственный знак.
Вторым говорил Сайд Исмаил. Речь его была мегафонно-звенящая, нараспев. Слова, вырывавшиеся из-под черных усов, были о народе, встающем с колен, о начале дороги, на которую вышел его народ за хлебом и правдой, как некогда вышел великий соседний народ. Теперь два народа-брата на едином пути, один впереди, другой лишь ступил на него. И ушедший вперед обернулся, протянул руку брату, и тот пожимает ее, принимает дар тракторов.
Он по-мусульмански прижал руку к сердцу, а потом воздел ее, стиснув в кулак. Белосельцева волновала его напыщенная риторика, цветистое многословье. Он понимал стремление афганца домой, за реку, где ждали его с нетерпением товарищи, неоглядные труды и заботы до старости, до седин. Чувствовал, что вступает с ним в еще неясную, еще безымянную связь, которая будет иметь свое тревожное и грозное продолжение. Сам вместе с ним стоит у начала пути. Не ведает, как его совершит, каким вернется обратно из красноватой заречной страны.
Председатель колхоза произнес короткую напутственную речь. Чуть слышно хлопнул в ладоши. Трубачи, сделав глубокие вздохи, подняли кованые, метнувшие солнце трубы. Ударили барабаны и бубны. Им откликнулись тепловозы и краны. Девушки, воздев руки, поплыли по кругу. И все пошли к тракторам. Открыли капот у переднего и на синей крышке, макая в баночку кисть, выводили красное слово «Дружба», ставили под ним свои подписи. Нил Тимофеевич, и Сайд Исмаил, и военный Мартынов, и водитель, и портовый рабочий. Словно писали письмо тем, кто ждал трактора в далеком безвестном пространстве.
Белосельцев оглядывался радостными, возбужденными обилием зрелищ глазами. Мир вокруг напоминал нарядное восточное блюдо, – покрытое цветами, узорами, блестящей глазурью, – изделие гончаров и художников, выставленное напоказ под синими узбекскими небесами, среди прокаленных красноватых холмов. И в этом студеном струящемся воздухе, среди барабанных и трубных звуков, вдруг что-то сместилось. Остекленел и заморозился воздух, как лед, сохранил в себе остановившееся дуновение ветра. Окаменели и замерли лица, размытые, утратившие живое движение. Мир вокруг потерял свою сочность и блеск, словно с нарядного блюда соскоблили лазурь, потухли и потускнели на нем цветы и орнаменты, в утомленной глине наметились и разбежались темные пыльные трещины. И весь мир, в котором пребывал Белосельцев, состарился и устал, был готов развалиться, превратиться в бесформенные разноцветные крошки.
Это длилось секунду. Вновь растаял и заструился живой синий воздух. Сочно и громогласно зазвучали трубы и бубны. Лица, остановившиеся на мгновение, опять задвигались, задышали. И блюдо, глазированное, в алых и золотых цветах, лежало перед Белосельцевым, предлагая ему великолепные, отекавшие соком плоды. И только если пристально приглядеться, заметишь под стеклянной глазурью, под фиолетовыми виноградными ягодами легчайшую паутинку трещин.
Признак одряхления и ветхости. Контуры будущих черепков и осколков.
Уже далеко за спиной была мутная полноводная Амударья, рыжая, взбаламученная, со множеством несущихся голубых воронок и вихрей. Остался за спиной афганский порт Хайратон, к которому причалили паромы, груженные тракторами. Синие, сверкающие стеклами машины катили одна задругой по бетонной трассе, среди осыпей, холмов, сухих, озаренных холодным солнцем предгорьев. В голове колонны двигался авангард «бэтээров», длинных, плавных, с торчащими пулеметами. Колонну замыкала вторая бронегруппа с командирской машиной, на которой вместе с подполковником Мартыновым поместились Нил Тимофеевич, Сайд Исмаил, Белосельцев, белобрысый, в танковом шлеме механик-водитель и чернявый стрелок, рассматривающий в прицел горбатые, похожие на верблюдов, холмы.
Белосельцев сидел на броне, свесив ноги в глубокий люк. Чувствовал, как ровно давит на грудь встречный ветер, расширяет и высветляет глаза. Перегороженный черным стволом пулемета, двигался вокруг яркий разноцветный мир, удивлявший своими картинами. Белосельцев, упиваясь волей, радуясь зоркости и свежести чувств, выхватывал из этого мира драгоценные впечатления. Не разглядывал их подолгу, а, оставляя на потом, прятал поглубже в память, чтобы после, может быть, вечером, или через день, или в старости, снова их оттуда извлечь. Сладостно и подробно рассматривать, восхищаясь их драгоценной неповторимостью.