Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 8

И когда заключенный смотрел на свою жизнь, появлялась на его лице жалкая улыбка, и нос, тонкий и прозрачный, как у покойника, обострялся еще сильнее.

Розовое, серое, черное. Он долго всматривался, чтобы найти что-нибудь: яркое, ослепляющее глаза, красивое. Пусть хотя бы маленькое, как звездочка, но ослепляющее.

Возвращался далеко назад, туда, где была одна только почти изгладившаяся тропинка. И уходил испуганно, потому что там, в детстве, было совсем плохо, хотя и там он мог бы сверкать и радоваться. То, что не изгладилось, было безобразно, -- и теперь почти постыдно.

Когда он передвигался дальше и вспоминал о любви, то ему как раз начинало делаться ясным то, что подтверждалось потом на каждом шагу.

Любовь -- розовенькая, а не красная. Побледнела, потому что была испугана, и сосуд любви никогда не наполнялся до краев. Так, полоскалось на донышке. А дальше наполнять было страшно. Вдруг разольется и потопит? Возьмет всего целиком и не пустит вперед.

А там, впереди, приближался подвиг, выпирал колючими гранями, жал и давил.

Любовь и радость были свои. А подвиг -- чужой, потому что для других. Любил и радовался для себя самого и, поэтому, все, что от радости, было мелкое, розовенькое, как кисейная драпировка. А на плечах своих нес огромную, угловатую тяжесть, которая отбрасывала от себя две тени: черную и серую.

Он болел чужою болью. А его болью не болел никто.

Теперь было видно, что с самых первых дней жизнь построилась неправильно. Поэтому и было так скучно и тяжело вспоминать о ней на пороге смерти.

Но зато теперь хорошо было умирать с уверенной медлительностью, час за часом. Каждый час можно было оглянуться на жизнь и проверить: не осталось ли там чего-нибудь, что манит и привлекает, и не следует ли вернуться на дорогу.

Вчера, сегодня и каждый час на дороге было одинаково пусто и скучно. Больше всего -- серой паутины и черной усталости. Тени длиннее того, что их отбрасывало.

Поэтому новый опять сказал себе спокойно и уверенно:

-- Я не могу больше. Я устал. Нет радости. Я умру.

Затем он вспомнил о троих, которые, может быть, болели теперь его болью. И сказал себе:

-- Это хорошо.

И забыл о них, опять смотрел на дорогу, все переворачивал, ходил вперед и назад.

Нет ничего. Обманул себя сам. С самого начала хотел жизни, искал ее, -- а прошел мимо.

Болел за других -- а за себя не болел. Из себя сделал ничто, и, поэтому, не нужно и неинтересно было жить дальше.

Все это пришло в мысли так ясно только тогда, когда приблизилась смерть, и можно было оглянуться назад.

Новому было страшно, когда он думал, что мог бы прожить еще десятки лет, а между тем в этой жизни все было бы прежнее.

Ночью мысли начали путаться. Вспыхнули еще несколько раз и погасли, -- и новый не заметил, когда это случилось.

Утром пришли доктора, -- чистые, хорошо выбритые, в золотых очках и в длинных сюртуках, -- и принесли с собою клизмы и зонды для насильственного питания.

Но заключенный уже умер. У него было слабое сердце, которое перестало биться раньше, чем следовало по науке.

* * *

Начался день, как обыкновенно. Умылись, шумно расплескивая воду, над большой деревянной лоханью. Пили жидкий чай с белым хлебом. Младший казак съел два яйца всмятку.

Потом слесарь смахнул с того угла стола, который был в его распоряжении, хлебные крошки и развернул тетрадь. Но перышко испортилось еще накануне и, поэтому, пришлось звать надзирателя, чтобы он послал в контору за новым.

Старший лег грудью на подоконник и смотрел вниз. Там -- стена, за стеной -- дорожка, по которой ходит часовой, за дорожкой -- обрыв. На поле лежала изморозь. Было холодно.

Старший думал о том, что хорошо было бы выйти на свободу ранней весной, когда распускаются деревья, и узенький ручей в станице разольется целой рекой. Думал и тихонько насвистывал что-то грустное.

Слесарь ждал когда принесут перо, ходил взад и вперед. На левой ноге подошва отпоролась и звонко шлепала.

-- Ходит, ходит! -- жаловался младший. -- И так голова болит, а он мелькает.

-- Да? Ну, я не буду.

Одно время в коридоре сделалось шумно. Слышно было, что там суетится много людей, и все они почему-то говорят вполголоса, почти шепотом. Слесарь прислушался. Смутно разобрал хрипловатый, перепрыгивавший в дискант, басок начальника. Он тоже сдерживал голос, и это было странно.

-- Привели новых! -- вслух подумал слесарь.

-- Так много? Хотя, может быть, была демонстрация в городе...

-- Новые говорят громко. Это что-то не так.

Установили дежурство у волчка, чтобы не прозевать, если подойдет с какой-нибудь новостью Перадзе. Старший поставил у самой двери табуретку, сел, заложил ногу за ногу, поудобнее. Курил и ждал.

Младший -- первый заговорил о семнадцатом.

-- Вчера не было никаких вестей. Может быть, кончил голодовку. А мы все думаем и ждем.

-- Перадзе мало дали табаку. Пожалуй, рассердился.

-- У нас у самих четверка кончается. Это тоже нельзя.

После старшего сидел у волчка младший. Он жаловался, что у него очень болит голова, и поэтому он очень устает, но слесарь не сдавался и не занимал его места. И когда слесарь взглядывал на дверь, можно было подумать, что он чего-то боится. Того, что придет внезапно и тайно из-за этой двери.

Так как ждали напряженно чего-то неизвестного, не зная, будет это радость или горе, -- то мысли шевелились в головах тяжело и медленно, каждая из них задерживалась надолго. Время измерялось мыслями и было длинное.

В коридоре шум и шепот давно затихли. Одиноко гудели шаги надзирателя, звякали ключи. Все было, как всегда, но зловеще таилось новое, и все ждали.

Какую-то многолюдную камеру провели на прогулку; зашумело и опять стихло.

-- Слушайте! -- сказал слесарь, и под глазами у него были темные круги. -- Если новый еще голодает или вообще что-нибудь такое...

-- Ну?

-- Я не знаю, зачем он делает это! -- тяжело ворочал словами слесарь. -- Так нехорошо, он неправ. Ведь нам это очень тяжело.

-- А если он думает, что так нужно?

-- Все равно, это нехорошо. Так не нужно.

Молчали и прислушивались.

Вот, кто-то позвал надзирателя. Ключи звякали громче. Скрипнула чья-то дверь. И смешиваясь с ее скрипом, внезапно приблизился и зашептал, бросая слова в волчок, осторожный, быстрый голос.

-- Семнадцатый умер. Вынесли в мертвецкую. Маленький такой, одни кости. Утром доктора были, а он уже помер. Сс... Нельзя больше.

Слышно было, как бьется сердце, отгоняя к вискам горячую кровь. Редко, грубо: раз... раз... И когда слесарь заговорил, он плохо слышал свои собственные слова.

-- Вот, этого не нужно. Он не должен был, не имел права... Он...

Огромная тяжесть, угловатая и жестокая, лежала у него на плечах и давила книзу, мешала договаривать. Видел он перед собою лица, темные и немые, и странно мелькали на этих лицах, -- знакомых, но чужих, -- красные, как кровь, пятна.

Потом сделалось холодно, и что-то оторвалось в груди, у самого сердца, -- как будто кончилась одна жизнь и началась другая, новая.

Новая была темна и низка. Как потолок в подземелье, висела над нею тяжесть. Хотелось назад, но было тесно, и нельзя было обернуться к тому, что осталось позади.

----------------------------------------------------

Источник текста: журнал "Современный мир" Том 8, 1908 г.

Исходник здесь: Фонарь . Иллюстрированный художественно-литературный журнал .


Понравилась книга?

Написать отзыв

Скачать книгу в формате:

Поделиться: