Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 25

В вестибюле Гранд-театра, у подножия полукруглой лестницы, последние зрители переводят дыхание, отнюдь не мелодичный звонок объявляет о скором начале концерта.

И вот Жозефина, вместо того чтобы кого-то одарить, неожиданно для себя самой идет в зал, обгоняя опаздывающих зрителей, показывает контрамарку и садится на четвертое место в третьем ряду.

В тот миг, когда она опускает свои юные ягодицы на красное бархатное сиденье, свет гаснет в зале, зажигается на сцене: Поль-Эмиль во фраке, роскошный и уродливый, машинально склоняет туловище, почти бежит, как будто спасаясь, к табурету, извлекает из кармана большой платок, тщательно вытирает руки, ерзает, устраиваясь в своей тарелке, гладит зверя.

Между двумя отрывками быстро кивает, словно отбывая повинность; не очень-то учтивый этот виртуоз.

Однако перед Первой балладой Луэ делает более длительный поклон, во время которого пробегает взглядом третий ряд. Замечает Жозефину.

И на протяжении всей Баллады — а она не маленькая — П.-Э. Л. ни разу не посмотрит на клавиши. Публика в замешательстве. П.-Э. Л. играет, повернув голову в сторону зала, вытянув шею, уставившись в одну точку. Публика оглядывается.

Только посмотрите, неужели пианино играет само по себе, П.-Э. Л. его почти не слушает. Публика в восторге.

Одна лишь Жозефина понимает, в чем дело: она неловко пытается запахнуть две полы своей откровенной блузки cache-cœur на груди, а грудь у нее восхитительная.

С последним аккордом публика взрывается, Жозефина убегает.

XI. Любовь

Лето затянулось, осень припозднилась. В начале ноября еще купались в Руаяне. Разумеется, в первые дни декабря наконец-то пришли холода. Но расплодившиеся в теплый сезон насекомые еще не погрузились окончательно в сон и только ждали возможности пробудиться. Такой возможностью оказался Поль-Эмиль.





Первое звено, говорит нам Меньен.

Как хорошо он пишет, этот Меньен! Возможно, применительно к научным трудам, в наши дни несколько злоупотребляют термином литература. Но в девятнадцатом веке слово отнюдь не узурпировало смысл. Тот, кто сегодня берется пописывать, должен проникнуться отнюдь не Гражданским кодексом, а этими точными и образными текстами, которые никогда не обольщаются словами и рождаются сначала от острого взгляда, затем от его оформления во фразы; причем скрупулезный мастер знает цену каждой вокабулы — не потому, что выставляет ее напоказ, как крикливое украшение, а потому, что бережет свою репутацию ученого, зависящую от каждой запятой. Многие ли французские писатели способны сегодня описать мушиное яйцо? Эти мухи, пишет Меньен, откладывают микроскопические продолговатые яйца, раскрывающиеся в результате отслоения узкой продольной ленты, которая откидывается как лезвие складного ножа. Никогда французский писатель не признается в своей беспомощности: он скорее спасует и воздержится: найдите мне хотя бы одно описание мушиного яйца в современной литературе. А Пьер Меньен превосходен еще и тем, что в своем отношении к пристально рассматриваемым насекомым позволяет — причем нередко — проявиться симпатии и даже восторженности. В компании этих мушиных личинок мы обнаружили личинок и других мух рода цветочниц, а также множество экземпляров красивых жесткокрылых трех видов костоедов, всасывающих едкую жидкость, сочащуюся из тела. Разве не очаровательно? Не тянет ли и нас присоединиться к ним, к этим предприимчивым мухам, этим красивым жесткокрылым, чтобы усесться за Поля-Эмиля и в их компании всосать едкую жидкость, сочащуюся из его останков?

Первое звено, сказал я, составляют лишь обычные мухи: настоящие Musca, домовые Curtonevra, падальницы Calliphora, цветочницы Anthomyia. Первая, Musca, — муха серая, оконная, та самая маленькая муха, за тщательным туалетом которой мы не уставали наблюдать, когда во время урока она садилась на наш скучный учебник, — набрасывается на Поля-Эмиля, не дожидаясь, пока он умрет. Ее страсть — это пот, сукровица, вытекающая из благотворных ран, влага, выделяемая агонизирующими. Мы можем посчитать эту поспешность неприятной, недостаточно деликатной и даже усмотреть в таком поведении предосудительную трусливость, поскольку Musca прекрасно понимает, что у умирающего не найдется сил даже поднять руку, чтобы отогнать ее, не говоря уже о том, чтобы прихлопнуть. Мы судим предвзято, ибо даже не подозреваем, каким пряным и вместе с тем нежным вкусом обладает пот агонизирующего, по крайней мере, для ротовых рецепторов Musca. После смерти влага остается все еще насыщенной, но уже не такой свежей, чтобы сохранять пикантную кислоту. И тут пора задуматься о потомстве.

Вскоре на участка работ появляется запоздалая падальница, родившаяся в конце осени и не у спавшая пожить до наступления сковывающих холодов. (Кстати, меня восхищает и то, как Меньен, рассказывая о «работниках смерти», чередует точки зрения человека и насекомого. С точки зрения человека — это участок работ. Польза мух в том, что — уминая и пожирая трупы животных — они избавляют нас от гнилостной толщи, по которой мы бы ходили и в которую проваливались бы наши сапоги. Поэтому мы ведем речь о работе. Но представим себе на миг, как это воспринимает животное: оно не работает; оно вкушает, чревоугодничает. Разве в таком случае не правомерно говорить о застолье, о пиршестве?) К нашей жирной синей мясной мухе Calliphora vomitoria быстро присоединяется толпа родственных ей самцов и самок. И все объедаются, упиваются, совокупляются, а еще откладывают яйца. Откладывают яйца! Через неделю яйца превращаются в личинок, личинки становятся куколками, и спустя две недели (летом мы потеряли бы меньше времени) из куколок вылупятся новые падальницы. Сарай поет. Поль-Эмиль кишит.

Выскочив на улицу, молоденькая журналистка приходит в себя. Она все еще чувствует на своих плечах и груди липкий взгляд этого Луэ, все еще слышит неистовые аплодисменты после Первой баллады и не может избавиться от мысли, что восторженный народ устроил овацию ее привлекательным формам.

Вернувшись домой, она бормочет ругательства в адрес сумасшедшего пианиста. Ее бесят глаза этого чудовища, она злится и в то же время про себя посмеивается. Она злится на публику, выискивающую в полумраке зала предмет, от которого этот ненормальный не мог отвести взгляда. Она злится и про себя посмеивается при мысли, что все эти люди аплодировали не Шопену, а ее телу, телу Жозефины Добини. Она идет спать и все еще злится, но перед тем, как лечь в постель, перед зеркалом в ванной корчит своей груди восторженную мину, которой обмениваются мужчины при виде ее в летнем наряде.

На следующий день в редакции газеты: звонил тот тип, он прочел статью, которую ты о нем написала. Хочет, чтобы ты пришла сегодня вечером на его второй концерт. Барышня: размечтался! Этот Квазимодо? Чтобы меня полапать?

День проходит, Жозефина ищет информацию о психе в интернете, смотрит посвященный самородку короткометражный фильм. Видит места, где тот вырос. Видит Жанину Луэ, трогательную, в своем роде — само совершенство.

Вечером Жозефина сидит в третьем ряду, на том же, что и вчера, забронированном месте. Программа уже другая и отличается разнообразием, Большая соната Гайдна, этюды Скрябина и опять Первая баллада. В тот момент, когда пианист начинает ее играть, Жозефина чувствует, как сильно забилось сердце, расстегивает вторую пуговку надетой на этот раз блузки и тут же жалеет о совершенной глупости. Луэ на протяжении всей Баллады не отводит глаз от... Жозефины? Нет, от клавши. Жозефина испытывает облегченно и досаду, теряется, краснеет, стыдится расстегнутой пуговицы и зря оголенной груди, обижается на то, что он не выискивает ее взглядом, злится на себя саму за то, что рассчитывала и сегодня вечером вызвать восхищение этого противного мужчины, сердится на него за то, что поверила в его восхищение. Если бы он смотрел на нее с давешней вульгарностью, она бы ненавидела его за повторное посягательство; а сейчас она ненавидит его за демонстративное пренебрежение, которое воспринимает как предательство. А еще за то, что пришла? Что уступила заносчивому приглашению? Но больше всего она ненавидит себя саму.