Страница 7 из 54
«Странно, — подумал Григорьев, — странно». Не такими представлял он гробовщиков. И еще странно, что все это его вроде бы интересует.
Игнашева скоро вернулась, успев снять передник и повязаться более нарядной косынкой. Хорошо, отрадно она выглядела, как чистая спелая вишня. «Наверно, детей не было», — решил Григорьев. А впрочем, какое ему дело.
— А дети у вас есть? — спросил он, когда они сошли с гладкого тротуара на корявые комки запекшегося каменноугольного шлака, которым была усыпана территория вдоль соседнего неряшливого забора.
— Как не быть, хороший мой, — ласково ответила Игнашева, нисколько не удивившись внезапному вопросу. — Пять сынков и четыре дочки. Большие уже, не живут с нами, стесняются.
— Как стесняются? — хотя и понял, переспросил Григорьев.
— Работы нашей стесняются, — спокойно пояснила женщина. — Три года назад собрались все девятеро и нам с отцом ультиматум — меняйте профессию. Ну, подумали мы с отцом — все вместе просят, уважим неразумных. Он у меня и столяр, и слесарь, все может хорошо, везде с радостью возьмут. Вот и устроился на мебельную, а в контору нашу поставили тут одних — два брата, молодые. И пошло у братанов — то гвоздь торчит, то доска отстает — того гляди, покойник вывалится. И обтянуто кое-как, ни чинности, ни соответствия. А потом и вовсе придумали — накупят водки, залезут в гробы и пьют, а музыка заграничная полночи на всю округу шпарит. Ну, терпели у нас, терпели, накостыляли пару раз, да им-то что, если богом обижены. Тут и приходят к нам старики, которым помирать скоро. Андрей Павлович, говорят, Мария Константиновна, Христом богом просим, не хотим последний путь справлять в этакой халтуре и осквернении, так и знайте, что не помрем, пока на прежнее место не вернетесь. Да живите, милые, говорим, не спешное, чай, дело. А покойный Степан Федорович, живой тогда был, обиделся даже: «Вот ты шутишь, Мария Константиновна, а нас край как приперло, грешно это — сверх своего веку жить, хоть и можно. Освобождать надо место…»
— Чему же она-то место освободила! — вдруг вырвалось у Григорьева.
Мария Константиновна, споро шагая рядом, помолчала.
— Сколько ей было? — негромко спросила она.
— Двадцать два… — Голос его сорвался, и Григорьев, досадуя на себя, покашлял, делая вид, что просто так, по будничной причине запершило в горле.
— Кому и короткий век длинен покажется, — проговорила Мария Константиновна. — У жизни ведь тоже своя плотность. Иной жидко живет, будто кисель тянется, а у другого замесится — хоть режь. Не осуждай, миленький. Знаю, не одобряют такое, да ведь ей теперь хоть как — она свое сделала.
— Но почему? Почему?.. — воскликнул Григорьев, останавливаясь сбоку и требовательно упираясь взглядом в лицо непричастной Игнашевой.
А та ответила, будто знала что-то:
— А вот и ищи, коли болит.
Рассказа своего она больше не возобновляла, впрочем, и без того было ясно, чем кончилось, раз шла она рядом.
До зеленого дома с зеленым сараем добрались молча. Мария Константиновна отперла висячий замок на сарае, включила свет и жестом пригласила Григорьева. Григорьев переступил порог и увидел два ряда заготовленных гробов с поставленными вдоль стен крышками. Гробы и крышки были нежно украшены легким рюшем и походили на детские колыбели. Григорьев усмехнулся коварству мысли, что видит последние вместилища для людей еще живущих и, возможно, совсем не помышляющих о смерти. Он пошел между рядами, неторопливо осматривая и выбирая, и при этом видел себя как бы со стороны, видел себя-покупателя, не желающего переплатить. Несоответствие этих двух Григорьевых, в одном из которых все набухало и набухало и давно жаждало развернуться и прорасти семя боли, а другой был непроходимо будничен и пошл, легковесен, мелок и недалек, — эта пропасть между двумя сознаниями оскорбляла и вызывала презрение, но Григорьев все шел, все осматривал товар, кое-где даже поглаживал и щупал, а холодная судорога презрения к себе и бессильный напор непрорастающей боли то опадали, то поднимались в теле. Он шел между пустых гробов все дальше и дальше, в глубину сарая, к задней его стене, хотя идти туда, в общем, было незачем, стена все надвигалась на него, надвигалась пределом и ужасом, он хотел повернуть обратно и почему-то не мог, он подошел к стене вплотную и остановился, и у него было чувство, что можно шагнуть дальше и пройти через эту стену в какой-то другой мир…
«А она не побоялась, — подумал он, сильно себя презирая. — Грань, рубеж. Тьма, перед которой зажмуриваешься крепче, чем перед ярким светом. Как она не побоялась?»
И, думая так, он остановился перед белым, с легкой черной каймой по краю волнистых оборок, и сказал:
— Этот…
Игнашева кивнула, села за маленький столик, проговорила:
— Давайте свидетельство.
— Какое свидетельство? — не понял Григорьев.
— Как какое? — удивилась Игнашева. — О смерти свидетельство. Нету, что ли? Что же тебе, милый, не объяснили толком? На похороны разрешение нужно.
— Да, да свидетельство… — усмехнулся Григорьев. — И разрешение. Конечно, конечно… И где это все — бумажки эти?
— Да не тут ведь, намучаешься ты с этим, не было у нас с Новой стройки случаев… — Игнашева вгляделась в дергающееся лицо Григорьева. — Ладно, не каждый вздох по предписанию, жаль тебя мучить.
Он попытался улыбнуться благодарно, но вряд ли получалось. Расплатившись и положив сверх стоимости еще десятку, прислушиваясь, как на дно души оседает еще одна свернувшаяся тяжесть, Григорьев спросил:
— А с машиной как?
— Миленький, да ты либо ни с кем не договорился? — очень удивилась Мария Константиновна.
— А у вас разве нет?
— Откуда же? Ну-к, ведь что… Вечер уж, казенную не возьмешь, с частниками только.
— Да, да, хорошо, пусть частник, — растерянно согласился Григорьев, соображая, как ему добраться через пустырь хотя бы до частника.
— Ну, ладно, чего гадать… Пойдем! — проговорила Мария Константиновна и легко подхватив обтянутую белым шелком крышку, двинулась через пустырь.
Григорьев поднял гроб за край, сделал несколько шагов — неудобно, било по ногам, да еще боялся замарать снежно-белую обивку. Пришлось, опрокинув, взгромоздить на голову.
Осилили пустырь, остановились в начале улицы. Игнашева сказала:
— Вон тот дом — крыша горбатая, хозяин пьяный был, когда крыл, — спроси там, парень веселый живет. Мне-то к нему не с руки, доченька моя его за порог выставила, а ты поговори. Ну, счастливо тебе.
Григорьев, придерживая ящик на голове одной рукой, другой подхватив крышку, подергался в поисках равновесия и попер к горбатому дому. Аккуратно составив свою ношу у ворот, постучался. Веселый голос велел заходить.
На крыльце Григорьева встретил русоволосый красавец в обшарпанных джинсах и в новенькой ярко-желтой рубахе.
— Привет! — первым поздоровался парень и приказал: — Пошли!
Повел в гараж, где стояли «Жигули», достал откуда-то бутылку «Старорусской», налил в два пластмассовых сосуда и молвил:
— Будем!
Григорьев придержал его руку:
— Поехать надо.
— Ну, и поедем! — сказал красавец и выпил. Указав на бутылку, пояснил: — От бати прячу, ему нельзя. Так что у тебя?
— На стройку надо. В Новую.
— Все — со стройки, ты — на стройку. Молодец!
— Гроб отвезти…
— А? — Парень посверлил глазами, расхохотался, хлопнул по плечу: — Молодец! Хорошо заливаешь! С чем гроб-то? — Он прыжками донесся до ворот, выглянул, хлопнул себя по коленкам, залился совсем весело.
— Класс! Признаю! Но — не пройдет! Так и скажи Митричу — не пройдет! — Похохотал. — Не на того напали, ага!
— Какой Митрич? Послушайте, честное слово…
— Актер, актер! Сказал же — признаю! Хороша домовина, хоть сейчас залезай… И оплатили? Или напрокат?
— То есть как напрокат? Оплатил, естественно!
— Номер! А где Митрич? Из-за угла выглядывает, дружок закадычный? Не пройдет! — восхищенно пропел парень и подмигнул: — Это он мне прошлого воскресенья простить не может.