Страница 45 из 54
Голосок сунулся в закрытые врата портала. Из зажатой темноты вышел кто-то похожий на сторожа и молчаливо выслушал громкую просьбу впустить прибывших для полновесного ознакомления. Сторож молчаливо качнул головой, не соглашаясь.
— А мы скинемся, — уверенно и все так же громко, ни из чего не делая тайны и приглашая прочих к присоединению, оповестил все тот же голос.
Сопутствующие полезли по карманам, отсчитали легковесную мелочь. Чья-то ладонь протянула собранное в тень портала.
— Сие храм… — тихо возразил страж.
Кто-то из прочих шагнул ближе и протянул дензнак красного достоинства. Григорьев напрягся и опустил глаза, ожидая позора. Но врата скрипнули, затворяясь.
Кучка, предводительствуемая несомневающимся голосом, без сожаления передвинулась по маршруту дальше.
— Галереи… Аспиды… Закомары… Композиция… — не затухало в пустоте и прочем молчании.
Григорьев и Санька продолжали стоять перед входом, угнетаясь навязываемым ненужным знанием и желая отъединения от внешнего существования.
Бесшумно явился портальный страж и, оттянув тяжелую дверь, сказал им:
— Войдите.
Взгляд прикоснулся к взгляду и не встретил преграды. Они проникли друг в друга и восприняли необходимое для дальнейшей минуты, которое не вызвало раздражения и оказалось пригодным для доверия.
Впустивший остался на границе между выжидающим внутренним сумраком и пустынным светом несовпадающей жизни.
Гулко звучали, возносясь ввысь нищим подаянием забытому богу, их одинокие шаги. Они остановились, смутно ощутив в себе всеобщую вину, и посмотрели наверх. В далеком свете простертого над ними свода мешалось нерастаявшее слоение ладана. Суженная высота даровала полет, но они стыдливо отвернулись от парящей под куполом фигуры.
От алтаря единым мощным ударом проникло в них звучание застывшего иконостаса. Они не захотели рассматривать подробности, чтобы не разрушить в себе прозвучавший для них единый аккорд, рожденный живописью поколений, и обозрели внятную тишину собора. Тишина была живой и вопрошала следами тех, кто был здесь ранее, кто здесь молился, благодарил, горел в пламени, захлебывался в крови своих умерщвляемых детей и кто, отторгнутый, молчал в убывающей надежде.
В них не нашлось ответа.
Не интересуясь частностями, и без них переполненные, они направились к выходу. Но, пройдя арку, оглянулись и остановились снова.
На арочных полукружиях, зовя на суд, трубили нежные ангелы. Миг перед прикосновением чистой стопы к грешной тверди, миг перед воскресением мертвых, которого ужасались все жившие. Но не страх, а милость и свет исходили от их облика и тонких труб, и отсвет предстоящей гармонии одухотворял их лица. Не конец света, а его начало, простершаяся из веков надежда на справедливость.
«Не Страшный суд, нет! — подумал Григорьев. — А суд Прекрасный, необходимый каждому и всем. Не для богов воздвигались храмы, а для человека. Для сосредоточения и покаяния, и неизбежного очищения. И не убояться, а захотеть Суда, совершить его и воскреснуть…»
— Спасибо, — сказали они человеку у портала. Человек был в поношенном пиджаке, лицо его было многолетне-терпеливо. — Вы почему-то впустили нас… Спасибо.
Привратник ответил:
— Вы не торговали в храме.
Они присоединились к направлению редких посетителей. За углом открылся Димитриевский собор, зрителей около него оказалось погуще, рассматривали пояс каменной резьбы по наружной стороне стен. Звериные головы, лики чудовищ и людские личины, плоды и цветы — фантазия художников не истощалась, вела, пренебрегая повторениями, от пилястры к пилястре. Внутренность собора была закрыта, но оттуда доносилось что-то неопределенно живое — то ли голоса, то ли стук. Люди, непонятные созерцающим, что-то делали взаперти, и осторожные звуки изнутри говорили о долгой целеустремленной работе. Мелькнуло слово «реставрация», и опять нашелся знающий, который сообщил о XII веке, о Дмитрии Донском и Николае I.
Теперешнее сокрытое движение за стенами произвело на Григорьева особое впечатление, будто храм не восстанавливался из забвения, а именно сейчас изначально строился, и там, внутри, присутствуют те самые мастера, которые резали из удобного белого камня языческие нестрашные морды, любили солнце и высь и вливали свою жизнь в благодарный камень, который в ответном упорстве продлит эту жизнь на века.
Из-за угла грянул внезапный металлический рок. Храм вобрал в себя забытые столетия и покорно прорезал стену давней трещиной.
Григорьев шагнул за угол. Там веселились брючные люди. На земле стоял магнитофон, кто-то отделившийся крутил киноаппарат, остальные выламывались в ненатуральной пляске. Тот, кто снимал, присел на корточки, потом, жертвуя заграничными штанами и голым пупком, лег на живот, чтобы запечатлеть культурный отдых на фоне варварских каменных харь и ажурного медного креста на единственном куполе.
Санька рванулась к Григорьеву поздно, он уже наступил на магнитофон. Рок металлически достоверно скрежетнул и оборвался. Лишившись заменяющего жизнь звука, культурно отдыхающие обездвижели, застыв вывернутыми без смысла формами.
Пребывавший оператором, метнув взгляд, на раздавленный не его аппарат, крикнул «снимаю!» и, парализовав неначавшееся движение, продолжал плотоядно жужжать пленкой.
Санька тянула Григорьева прочь, а он пытался вырвать от нее свою руку и оглядывался в нарастающем недоумении, не слыша за собой кликов возмездия.
Она отпустила его, он развернулся и пошел навстречу слипающейся толпе, в которой от его приближения азарт погони замедлился. Вперед выбежал киноснимающий.
Он им мешал, свой и напрасно одетый в фирму, они умно сообразили, что и общее избиение будет увековечено, и, похоже, обозлились на него больше, чем на Григорьева. Только красивая девочка, с льняными волосами до пояса, которые недавно перечеркивали портал и амбразуры окон, яростно звала к отмщению, ибо потеряла собственность. Она не сомневалась, что красива и сейчас, и безбоязненно позволяла себя снимать. У кинопарня было хищное лицо Созидающего. Остальные стояли разнополой вратарской стенкой, готовой пропустить мяч.
Григорьев прислушался и уловил из собора терпеливый стук молотка.
— Может быть, ты мастер? — спросил он у парня.
Глаз объектива оторвался от глаз человека.
И опять двое смотрели друг на друга.
Кинопарень отвернулся прежде, чем осознал это.
— Чокнутый, братва! На хрен связываться — себе дороже…
Кто-то скрыто метнул неуверенный взгляд на дальние купола.
В грехе рождающийся мастер схватился за камеру.
Тихий шофер встретил отсутствующих безропотно и взял с места интеллигентно, будто вез родню.
Они молчали, осторожно привыкая к своему прошлому, чувствуя себя не слишком удобно в малопочетной роли потомков, где-то незаметно спустивших наследство.
— А сейчас здесь тихо, как во сне, — проговорила Санька.
Григорьев смотрел на дорогу с разноцветными машинами туристов, с комфортабельными автобусами, с голоногими велосипедистами с фотоаппаратами на груди и ощущал нарастающую пустынность в душе и неясную, ноющую, как начинающаяся зубная боль, неудовлетворенность.
Впрочем, когда они миновали Суздаль, и многочисленные, как саранча, туристы, жаждавшие запечатлеть себя на фоне захоронений и впитавших предсмертные вопли стен, остались позади, Григорьев смог забыть о себе и просто смотрел на расстилавшуюся впереди землю, за каждым распадком все более туманную и бледную, касающуюся вдали мутных небес, — смог смотреть и ни о чем не думать.
Перед маленькой деревушкой у поворота на проселок шофер остановился и сказал:
— Всё!
— Позвольте, я извиняюсь! Что значит всё, молодой человек?
— По такой дороге не могу, — не поднимая глаз, сказал парень. — Тут дождь шел.
— Но нам еще пять километров! — настаивала Евдокия Изотовна.
— А застряну? Кто тут меня вытаскивать будет?
— Ладно, — сказал Григорьев и вылез из машины. — Давайте багаж.