Страница 42 из 54
— Давайте, давайте! Живите бурнее! Вы в веке космоса! Дышите насыщеннее! Через двадцать лет такой воздух покажется оазисом!
Пробежавшись с неизвестной Саньке целью по нескольким улицам, он вдруг остановился около вывески с медведем:
— Зоопарк! Хотите в зоопарк?
Санька, естественно, хотела.
В зоопарке он хмыкал у каждой клетки, нигде долго не задерживался, к птицам не пошел, а в обезьяннике, перед прижавшимся к железной клетке мартышечьим лобиком, спросил:
— Как вы считаете, кто здесь кого рассматривает?
А на выходе, промчавшись мимо сонного льва и прикованного к барьеру за заднюю ногу слона, сказал еще хуже:
— Интересно, что они о нас думают?
Санька, выскользнувшая наконец из своего транса, с беспокойством следила за Григорьевым, ощущая явную нарочитость его поведения. Саньке тут же захотелось убежать от этого нового Григорьева, и не Григорьева вовсе, а внезапного, чужого человека, убежать и вернуться к тому, которого она знала и понимала, каким бы странным и даже пугающим ни было его непридуманное поведение.
Но если разыгравший роль потасканного лорда Григорьев быстро ощутил Санькину отстраненность, то сегодняшний замечать ничего не желал, крепко держал Саньку за руку и опять тянул по каким-то улицам.
Попался кинотеатр.
— Кино! — возопил Григорьев жизнерадостным голосом дикаря.
Хотела Сашенька или нет, но они уже сидели в зале, в постепенно меркнущем свете привыкали к темноте, смотрели в «Новостях дня» демонстрацию, плавку, покорение вершины, врача на вертолете, отчего Санька застеснялась своей несоразмерной времени, как бы из другого вещества произведенной жизни, но при этом не заметила в себе желания поменять ее на какую-нибудь героическую. Потом на экране засветилось основное произведение про большую любовь и производство, и опять Санька обнаружила, что и производство и любовь у нее не такие, а в словах героев она ничего не понимает, как будто они говорят на чужом языке, а ведь раньше смотрела такое же, и ничего. Григорьев и здесь хмыкал в самых неподходящих местах, чем раздражал соседей, соседи не вытерпели и сказали:
— Перестаньте выражать свое мнение, молодой человек!
На что Григорьев, не понижая голоса, ответил:
— У меня не мнение, у меня насморк.
С фильма они ушли.
А еще через пробежку оказались у парка культуры и отдыха, откуда гремела открытая дискотека, и Григорьев по-обезьяньи заверещал:
— О! Здесь пляшут! Сашенька, мы тоже!
Они уплатили деньги, получили билеты, проплыли через турникет, всосались в трясущуюся массу. Григорьев мгновенно поймал телом ломаный ритм и, подняв руки, словно сдаваясь в плен, начал кланяться, спотыкаться, припадать на сторону, соскакивать с позвонков и дергаться в параличе. Санька, не раз топтавшаяся на подобных площадках и получавшая от этого не то чтобы удовольствие, а скорее, удовлетворение от хорошо выполняемой работы, сейчас обмирала от стыда за Григорьева и едва сдерживала отвращение ко всем остальным.
А Григорьев прыгал, рьяно вихлял задом, призывно потрясая руками, приглашал Сашеньку к более активному самовыражению, и Санька, чтобы не видеть его искривленного, чужого лица, опустила голову, закрылась длинными волосами, ушла вниз, заграждающе сложила руки, но догадалась о приближающемся чужом человеке и внезапно уклонилась в сторону и так уклонялась каждый раз, точно и рассчитанно, и Григорьев больше не видел ее, а она не хотела видеть его, и так они бежали и нагоняли, не сходя с места, а пронзительная музыкальная подзарядка сверлила и рвала над ними воздух, а внизу стонал и скрипел танцевальный помост, тупой топот сотен ног раскачивал землю, и одиночные лживые вскрики напоминали о преступлении. Взвивались, прыгали, долбя цоколями свои подножия, новостроечные дома с непрочитанными перфокартами освещенных этажей, метались вверх-вниз черные деревья, взбивая корнями мертвый коктейль, звезды совершали гигантские прыжки в тысячи парсек, женские гривы стегали Млечный Путь, — дергался, прыгал частокол слепых тел, бесстрастно вожделеющих об оргазме и не достигающих его, и лица, лица, старательные и напряженные, как футбольные мячи, — неузнающие, бегущие в стадо, чтобы взорваться в одиночку…
Санька, задыхаясь, выбралась из людского клубка, скрученного звуковым насилием, прислонилась к корявому дереву и бессильно и немо заплакала.
Возник Григорьев, потянул ее за руку, она замотала головой, уцепилась за корявый ствол, увидела, что он сплошь изрезан инициалами и хулой, и выпустила его.
— Что у нас там на очереди? — орал Григорьев. — В кабак? Были! В вытрезвитель? Не готовы! В милицию?.. Эй, что еще у вас для меня? Хочу видеть! Человечество, что ты для меня приготовило?..
Он тащил Саньку и орал на всю улицу:
— Хочу видеть!.. Желаю зреть!.. Жажду!..
Санька волоклась, сцепленная с бушующим Григорьевым его напряженной рукой, которой перебросили сигнал не выпускать Санькину руку и которая этот приказ окаменело выполняла, отключенная от остального тела, единолично демонстрирующего неуважение к обществу.
Никто, впрочем, этой демонстрации не внимал, никто ее не слушал, никому не было до нее дела. Ну, наклюкался человек, ну, что-то там ему представляется, и не такое видали, нарвется вот на патруль и утихомирится, и будет вкалывать для будущего счастья как миленький.
— А я не пьян! — высокомерно прокричал обществу Григорьев.
Общество усмехнулось: давай, давай!
Ему хотелось скандала. Ему хотелось во что-нибудь плюнуть. Но развитое общество не желало потакать низким наклонностям. Оно поставило бетонные урны на углах. Сильно заплеванные урны.
Григорьев сдался. Но только на три четверти.
— Петух! — возопил он. — У нас есть петух!..
Не скандал, так небольшое представление. Сейчас он затащит ее к той женщине. И постарается извлечь из ситуации что-нибудь веселое.
Санька споткнулась и сломала каблук. Окаменевшая рука мгновенно стала мягкой и поддержала. Санька вышагнула из босоножек и пошла босая.
Дверь в квартиру Нинель Никодимовны была приоткрыта, изнутри пахло побелкой и крашеными полами. Григорьев позвонил.
Появилась, балансируя на досках, наложенных на свежий блестящий пол, круглая старушка в ситцевой кофте-разлетайке, явно не ведающая того, что одевается по последней моде.
— Вы, должно, к Нине Никодимовне? — не дожидаясь вопроса, заговорила старушка, кивая головой и гостям, и своим словам. — А их нету, нету Нины Никодимовны, нету. Уехали они, совсем уехали, поменялись с нами, квартирами поменялись. И уехали, на север уехали, а куда — не спрашивайте, не велели говорить, никому не велели. Да вы не за петухом ли, милые, не за петухом? У нас он, у нас, сию минуточку, у нас петушок…
Старушка, взмахивая короткими ручками и постанывая от опасности, забалансировала по доскам в глубину квартиры, погромыхала вещами на балконе и вернулась с сильно раздобревшим Константином Петровичем и соломенной сумкой.
— Уж я его и кормила, и гулять водила. Другие-то с собачками да с кошечками, а я с петушком, в порядке петушок, в порядке, у нас договоренность с Ниной Никодимовной была, чтоб петушок в порядке…
Григорьев и тут похмыкал, впрочем, вежливость перед старушкой соблюл, поблагодарил и покланялся.
Петуха нес сам, и не в сумке, а напоказ, а сумку препоручил Саньке. Константин Петрович восседал важно и сыто, радужный хвост свисал, как у павлина. Григорьев от чести, что несет петушиного короля, задрал нос кверху. Санька, все такая же босая, с допотопной соломенной сумкой в левой руке, ступала на полшага сзади.
Красочное трио, чего говорить, и прохожие решили, что скоро в их городе будут снимать новый фильм про колхозную жизнь.
Дома Григорьев завалился на диван, а Санька села в кресло ремонтировать босоножку. Константин Петрович ходил между ними, клацая когтями об пол и роняя драгоценный черно-белый помет. Санька поднималась с кресла и шла убирать. Григорьев хмыкал.
Петух быстро освоился, взлетел на желтый чемоданчик, появившийся в пустынном углу, и, натянув нижнее веко на глаз, заснул.