Страница 27 из 54
— Да вы лучше куда-нибудь на юг или вот в Прибалтику, тут близко, а со мной зачем? Нет, Сашенька, нет, глупости!
— Да не глупости, я, может, одна не хочу, я не люблю одна ездить, а тут мы уже знакомые, да и зачем мне Прибалтика, я не люблю где народу много, да и приеду я в Прибалтику еще сколько раз, а в ваш город, может, за всю жизнь случая не будет, а вы мне покажете, где мальчишкой бегали, где девчонок за хвостики дергали.
— Да какие девчонки, — улыбнулся Григорьев, — я тогда в пятом классе был.
— Да это же самый такой возраст! Я, например, в первом классе влюбилась. Аккуратненький был такой мальчик, Толя Строгальщиков, в белом воротничке и отличник, и на меня ну никакого внимания! А вы до самого пятого класса дошли и чтобы ни одного романа — не поверю!
— Да вот, ей-богу, Сашенька, я совершенно невлюбчивый человек, и ни одна дама меня даже в пятом классе в упор не видела.
— Да откуда же вам знать, — легко болтала Санька, — откуда вам знать, Николай Иванович? Я ведь Толе Строгальщикову тоже не докладывалась. А у вас там качели на веревках были?
— Ну, как же без качелей!
— До чего я на качелях любила! Вверх-вниз, вверх-вниз… Со мной дрались всегда из-за качелей. Николай Иванович, ну я же вам мешать ни в чем не буду!
— Да вы, Сашенька, в самом деле, что ли, хотите со мной?
— А зачем мне то, что не в самом деле?
— Да, вообще-то я рад был бы, только чтоб вам не в тягость, от меня ведь никакого удовольствия — какой-то мрачный, задумывающийся тип.
— А мне нравится отгадывать, кто о чем думает, — сказала Санька.
— И получается? — спросил Григорьев.
— Проверить трудно, — засмеялась Санька. — Не признаются!
Она уже видела, что заговорила его, что он уже согласился, чтобы она ехала с ним, и от ликования и благодарности ей хотелось сказать Григорьеву о том, какой он удивительный человек и как она верит в него, сказать хотелось очень, прямо неудержимо, даже в груди заломило, будто ей дышать не позволяли, но она все-таки остановила себя, вспомнив, что и так слишком многого добилась, и к этой-то радости надо привыкнуть, что ей даже и не мечталось о такой удаче, пока она колесила в Смоленске по магазинам и выставкам, пока ночевала на вокзале, на всякий случаи изучив железнодорожное расписание и выбрав поезд поближе к утру, чтобы без запинки ответить, если ее приметит милиция и поинтересуется. Она без помех думала всю эту неделю о Григорьеве и о том, как ей быть дальше, и решила, что пойдет дворником, чтобы и работа была, и жилье не общежитское, а отдельное, потому что не хотелось ей сейчас никого рядом, и еще удобное в дворниках то, что день свободен, так что, если такое выпадет, она сможет повидаться с Григорьевым, когда тому удобно. Ей повезло, долго бегать за работой не пришлось, устраивалось все, как она предполагала, и она договорилась, что придет с заявлением в понедельник, а пока побежала на ту улицу, где жил Григорьев. Эту улицу она с первого дня знала, как родную, вплоть до проходных дворов и трех бездомных собак, которых каждый раз щедро кормила пирожками с ливером. Заходить к Григорьеву она считала неудобным, назначила себе выждать десять дней, но затомилась, забеспокоилась и явилась на седьмой, ужасаясь, представила, что было бы с Григорьевым, выдержи она характер. Она снова поедет с Николаем Ивановичем, будет хоть молчать, хоть говорить, но будет рядом, и даже, может быть, долго, может быть — целую неделю, и не нужно будет прятаться и стараться не попадаться ему на глаза. Теперь она поедет с его согласия, можно сказать, законно, теперь исчезнет вороватое, неприятное чувство, которое томило ее в дороге до Смоленска, теперь она будет с Григорьевым почти на равных. Почти — потому что она все-таки вынуждена скрывать от него главное: она-то определенно знает, что связала с ним свою жизнь навсегда и сводят их сейчас уже не обстоятельства, им не подвластные и все уравнивающие, а ее воля и ее усилия. Это казалось Саньке не совсем честным, похожим на обман или заговор, она не хотела даже малого обмана ни с кем, а уж с Григорьевым-то не хотела этого и подавно. Но терзаться терзалась, а ехать все равно напросилась, и хоть успокаивала себя тем, что никогда не принесет Григорьеву и малого вреда, но покоя все равно не было.
Через два дня Григорьев совсем оправился от своей непонятной болезни, и Санька купила билеты.
* * *
Перед отъездом Григорьев зашел к Нинель Никодимовне Козинец.
Она встретила его тихая, туманно-ненастная, в осенне-желтом длинном халате.
— Я ненадолго, — проговорил Григорьев, будто Нинель Никодимовна стояла над его душой и ждала его ухода. — Я уезжаю.
— Да? А я думала — вы вернулись, — отозвалась, не глядя на него, Нинель Никодимовна.
— Нет, я болел и только сегодня собрался.
— Болели? — вскинула удивленные глаза Нинель Никодимовна, будто Григорьев был не такой, как все, и болезней ему не полагалось. — Вы болели, а я не знала?
— Я совсем не к тому, — заторопился Григорьев. — Да и чепуха это, мало ли бывает. Я зашел попрощаться и чтобы вы знали.
— Сядьте, — потянула его к креслу Нинель Никодимовна. — Не надо прощаться на пороге.
— А вы не в душ? — совершенно серьезно спросил Григорьев.
— Успокойтесь, я принесу кофе.
Вопиющие пустые ножны по-прежнему висели на ковре. А он надеялся, что их не будет.
Григорьев удивился себе: разве он надеялся? Просто захотелось, чтобы их не было, но еще минуту назад он об этом не думал и упрекнул себя, что вообще не вспоминал о Нинель Никодимовне, а перед болезнью вел себя не в меру раздраженно, просто, можно сказать, хамски вел, обидел ее и до сих пор об этом не вспомнил.
Когда она вошла с подносом, он поднялся ей навстречу, помог расставить чашечки на низком столике и придвинул для нее кресло. А когда она подошла, чтобы сесть, он вдруг удержал ее и впервые сказал, сказал ученически неуверенно:
— Нина…
Она стояла, опустив глаза, опустив руки. Он слегка коснулся побелевших губ, ледяных и податливых, и положил руки на ее плечи, теплые под халатом.
— Ну вот, теперь на тебе так много, — пробормотал он, осторожно освобождая ее от одежд, как от шелухи.
Она неуверенно посмотрела на диван, закрытый стекающим со стены малиновым водопадом, но он заслонил его собою, сказав резко:
— Нет!
Она улыбнулась наконец и, подчиняясь его осторожной руке, опустилась рядом с ним на пол.
Он закрыл глаза и в этой светлой темноте слушал прикосновения ее мягких рук. Как будто садились теплые бабочки и неслышно улетали.
Она провела рукой по его груди и животу. Он торопливо прижался к ней и замер. Медленная минута коснулась бесконечности. Раскрытые глаза распахнулись под его глазами изумленно, расширились и уплыли в далекую даль. Она, отрадно вздохнув, вскинула руки ему на шею, и дальше на спину, помогая любить себя.
Ослепнув в медлительной молнии завершения, они вдруг опять обнаружили себя порознь, и, страшась настигающей их одинокости, снова сжимали обессиленные щупальца, но воспринимали только чужеродность другого тела и нежно целовали и не хотели покидать друг друга.
И в какую-то минуту слабая связь их распалась, и они, подавленные недостойным концом своего недавнего взлета, стыдливо отодвинулись друг от друга, избегая даже случайного прикосновения, которое было теперь липко-холодным и почти невыносимым.
«Я хочу умереть, — подумал Григорьев. — И она тоже, наверно, хочет умереть. За что это человеку. За что?»
— Не думай, — сказала она сбоку. — Не думай.
«Да, — подумал он. — Не думать».
* * *
Я не хочу. Я не желаю. Я не буду чесать спину о ваше проклятое дерево.
* * *
Он успел к самому отходу поезда. Санька стояла у вагона, глядела туда и сюда. Заметив Григорьева, замахала ему рукой, дождалась, когда он подойдет, хотела что-то сказать, но посмотрела ему в лицо и не сказала, прошла за ним в купе и как бы исчезла, сразу все поняв: ему совсем не до Саньки, что он вообще никого не хотел бы видеть, и что все это не так уж страшно, никакого нового горя у него не случилось, а все больше теория и какие-то мысленные беспокойства.