Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 54

— А я ведь не знаю, что с ней, с сестрой его. Не стал спрашивать.

— Сама она. Из окна.

— Мудрецы, однако, — мотнул головой Самсонов. — Серьезно живете.

— Ну да, все это оказывается — серьезно. И только один раз. Каждая минута — один раз, больше ее уже не будет. И жизнь один раз, и тоже больше не будет.

— М-да, — всё крякал Самсонов. — И не хочешь да задумаешься. У тебя отец-мать есть?

— Мать, И братишка.

— И что же ты? Самостоятельности захотелось?

— Сложно это. Необыкновенного хочется, не такого, как у других, вот и едешь куда-нибудь подальше, как будто там не такие же люди. Да такую-то работу я и дома могла найти, да и стройку такую — у нас тоже завод строят, и тоже Всесоюзная объявлена, и мать мне говорила… Так нет, я за романтикой сюда, а кто-то отсюда за такой же романтикой — туда… Смешно?

— Ну, почему. Дома ты не поняла бы того, что сейчас понимаешь.

— Да, — согласилась Санька, — наверно, так…

Они разговаривали. Санька то задумывалась, то легко рассказывала Самсонову о своей жизни, была то наивной, то неожиданно колючей, и вроде бы вся находилась тут, в этом разговоре, а между тем самое важное для нее происходило сейчас там, у березовой рощи, где то нервно ходил, то неподвижно стоял Григорьев. Каждый нерв откликался в ней на любое его движение, на замедление или ускорение шага, на поворот, на взмах руки, на то, как он наклонил голову или посмотрел на копошащуюся в непрерывном труде котловину, — и не движения Григорьева сами по себе были значимы для Саньки. Нет, она совсем не любовалась им, да и любоваться там было нечем: ходит сутуло, одно плечо выше другого, длинные, циркульные ноги — нет, все это решительно никакого значения не имело для Саньки. Григорьев мог быть красивее, мог быть еще невзрачнее, мог даже быть уродом — Санька все равно прочитала бы в нем другое. Она разглядела в нем неявную упрямую силу характера, некую кремнистую, никому не доступную сердцевину, и уже само собой разумелось, что этим чертам должна сопутствовать и какая-то важная жизненная задача. Так что Григорьев был уже не просто человек, который живет, а человек, который живет зачем-то, — разница между этим — как между «да» и «нет», как между минусом и плюсом; и Санька, жаждавшая найти свое «зачем», притаилась в ожидании — недаром же в разговоре со следователем проронила фразу о неудачнике или гении, которого могла бы любить Сандра. Сандра Сандрой, но подобная установка удовлетворяла и Саньку, а Григорьев под такую идею подходил, как под зонтик — целиком: он был запрограммированный неудачник.

Странно, конечно, выбирать неудачника, но Саньку сжигала потребность быть необходимой и жертвовать. К тому же она чувствовала в Григорьеве и еще нечто, почувствовала что-то такое, что вдруг да и произойдет, какую-то потенциальную возможность, некое невоплотившееся пока «ночь тиха, пустыня внемлет богу», — словом, Санька надеялась, что неудачник гениален.

Угадав и предположив все это в Григорьеве, Санька невидимо прикрепилась к его душе и теперь могла, закрыв глаза, не просто воспринимать его внутреннее состояние, а различать сложный рисунок его ощущений. Она слышала постоянный прибой боли, слышала ее нарастание и ее спад, обнажающий площадь для нового удара, и удар настигал Григорьева и медно гудел в нем, и это понятно для Саньки было связано с его сестрой; на эти горькие волны многослойно накладывались, взметая в пик душевную муку, какие-то резкие всплески, от которых в Саньке вспыхивал гнев, и она удивляла мирного Самсонова внезапным мрачно горящим взглядом и оглядывалась в поисках виновника, чтобы кинуться тигрицей и наказать зло, а что это зло и, следовательно, требует наказания, было очевидно, потому что иное не могло вызвать в Григорьеве такого яростного, протестующего шквала; мягко вкатывались в Саньку нетяжкие круглые боли, привычные, как давно ноющий зуб, и она догадывалась, что они относятся к прошлому, к не совсем приятным воспоминаниям, к каким-то нерешенным вопросам, — они были похожи на цепочку назойливых многоточий; что-то совсем свежее, вчерашнее (что же вчера с ним было?) врезалось острым жалом, от этого вчерашнего, Григорьев недоуменно останавливался там, в роще, а Саньку затоплял усталый серый фон. Григорьев поворачивал обратно, и все проигрывалось в новых сочетаниях.

— Ты бы на земле-то не сидела! — услышала Санька сердитый голос Самсонова. — То тебя трясет, то как из бани… Заболела?

— Нет… Это у меня от обстановки.

— Ну, — сказал Самсонов, — уж я бы своих девиц никуда бы не отпустил!

— Очень бы они вас спрашивали!

Самсонов смешно заморгал, обиделся. А Санька сказала:

— Вы думаете, что тех, которые тут, сюда папа с мамой командировали? — И, помолчав, добавила: — Это, может быть, все-таки нужно. Если пока нет другого.

В восемь часов к больнице подошла главный врач. Григорьев бегом устремился к ней. Главный врач произнесла на ходу: подождите минутку. Григорьев интеллигентно кивнул.





Ждали минутку, ждали больше. Пошел десятый час.

Григорьев уже не ходил, а метался и наконец набросился на Самсонова и Саньку:

— Ну, почему?.. Почему нужно столько ждать? Я все время чувствую себя дураком! Я живу из милости! И каждому нравится на меня наступать! Все будто специально делается, чтобы чувствовать себя из милости!

Санька тут же шагнула вперед, чтобы навести в новом безобразии порядок, но Григорьев опередил ее. Он кинулся в больничный корпус, проскочил мимо не успевшей возразить дежурной и ворвался в кабинет главного врача, где о чем-то говорили, рассматривая рентгеновские снимки, человек пять в белых халатах.

— Вы… Вы бюрократка! — задохнулся Григорьев. — Вы… хуже! Дайте мне ключ от морга или я… я сломаю!

— Товарищи, вы свободны, — спокойно, как будто Григорьева тут не было, произнесла главный врач, и Григорьев уловил новое желание его оскорбить и опять этому удивился.

Белые халаты, с любопытством поглядывая на Григорьева, удалились. Когда дверь за ними закрылась, Григорьев тихо сказал:

— Когда врачу нравятся чужие страдания, это… Это конец мира.

Женщина в белом халате выдвинула ящик стола, взяла какую-то бумагу и молча направилась к выходу. Григорьев, глядя в пол, двинулся за ней.

— Синеглазова, возьмите ключ от морга, — приказала главный врач встретившейся в коридоре молоденькой санитарке.

И опять — слова были обычные, но Григорьев прочел их противоестественный смысл: ты санитарка, а я главный врач, я тебя презираю; я приказываю, ты выполняешь, я тебя презираю; я называю тебя по фамилии, а ты меня по имени-отчеству, я тебя презираю…

Григорьев взглянул на девушку и увидел, что так, как и он только что, та смотрит в пол. Она все понимала, но не могла ответить тем же — не из страха, не из опасения повредить себе, а потому, что ей претит недоброта. Григорьев осторожно коснулся руки девушки, она испуганно вскинула глаза и тут же прояснилась, почти улыбнулась.

У одноэтажного каменного строения, где уже ждали Самсонов и Санька, главный врач протянула Григорьеву бумагу, которую недавно вытащила из своего стола.

— Что это? — хмуро спросил Григорьев.

— Справка о смерти, которую вы почему-то не спросили, — рассеянно обегая взглядом окрестности, ответила главный врач, но вдруг в глазах ее мелькнуло что-то растерянное, а губы брезгливо дернулись: — Странно, она оказалась девицей.

И, сказав это, главный врач с удовлетворенной величественностью удалилась.

Зачем она сюда приходила? Чтобы сказать именно это? Чтобы слышали другие? И следует понимать, что указанный факт смешон, противен и почти уголовно наказуем?

Санька зажмурилась и прижалась к холодной каменной стене. Все молчали, стараясь не видеть друг друга. Молоденькая санитарка, у которой тряслись руки, не смогла открыть замок и заплакала.

— Ну, чего ты, ну, чего ты, — забормотал, шагнув к ней, Самсонов. — Не открывается? Пустяки, сейчас сделаем. Надо же, ручоночка-то у тебя какая крохотная, такой разве откроешь, давай я сам, дочка…