Страница 44 из 52
Он не был разбит, побежден. Все это примерещилось мне в уюте провинциальной мечты. И он уже ступил на территорию Павла, он свободной, раскованной походкой прошел мимо нашей с Павлом любви, мимо разлуки, где эта любовь возвышалась как памятник, мимо грядущего дня нашей свадьбы, он медленно продвигался вглубь моей судьбы, и под ногами его шуршали, как сухие листья, слова наших писем.
Что, что со мной случилось в этот вечер? Стража, что ли, перепилась? Ведь каждый прожитый с Павлом день должен был встать на пути этого человека, каждый — взметнуться перед ним как взрыв, каждый должен был выхватить на свет самые драгоценные впечатления, но память молчала, завороженная. Непроходимые заросли одних и тех же представлений, все они расступились перед этим человеком, который, я не устану это повторять, был мне безразличен, но на имя «Павел» в эти мгновения лишь слабо, отдаленно отозвалась одна совесть.
Я нащупала в кармане письмо, мысленно обратясь к нему, неодушевленному: потерпи, я потанцую и отправлю тебя. Музыка остановилась, и мы с Геннадием сразу опустили глаза, и тут ко мне подошла Люся:
— Можно тебя на пару минут?
Помню, я струсила. Я хочу, чтобы Люся взяла меня за руку и отвела домой, чтоб она схватила меня за волосы и оттащила от Геннадия. Но она увела меня за колонну и строго сказала:
— Ты соображаешь, что делаешь?
— Что? — спросила я.
Я хочу, чтобы она назвала — что.
Но тогда она, порывшись в приемлемых для ведомой подруги словах, зашептала мне в ухо:
— Так нельзя. Люди смотрят.
— Ах, люди!.. — презрительно возразила я.
Геннадий молча подошел к нам и протянул две шоколадки. Люся не взяла шоколадку, а когда я протянула к своей руку, она схватила меня за кисть.
— Да что такое! — воскликнула я тоном господина, укрощающего раба.
Я хочу, чтобы Люся растоптала шоколадки, я хочу каблуком растоптать мамину пудреницу.
Люся отступила. Покачав головой, она ушла в угол зала и оттуда смотрела на нас скорбными глазами.
Я разломила шоколадку пополам, подумав, отломила от другой половины еще кусок и меньшую долю отдала Геннадию. Вторую шоколадку я положила в карман, где лежало письмо. Письмо. Между прочим, что-то грызло мне душу. (Через час я пойму что.) Грызло. Я была счастлива, что на мне красивое платье и вьются волосы, что Геннадий видит все это, что он влюблен, что прошло уже четыреста шестнадцать дней нашей с Павлом разлуки и осталось меньше половины срока, но что-то саднило, не давало ощущению праздника развернуться вполне. И снова минута трезвости, как облако, наплыла на меня: если б это лицо было лицом Павла!
Я подумала: «А если б Павел сейчас увидел меня?» Но снова в уши грянула музыка: ну, увидел бы, что я танцую с парнем, что тут такого? Но, представив себе это, я словно увидела недоверчивое лицо Павла, недоверчивое, затуманившееся, и вспомнила, как он сказал мрачно, глубоко, пугающе серьезно: «Прошу тебя, не обманывай меня никогда, я не сумею тебя простить...»
Озноб прошел у меня по спине, и я заозиралась. На нас никто, кроме Люси, не смотрел. Люся смотрела. Мне показалось, другие старательно не смотрят. Все слишком хорошо знали о нас с Павлом.
Геннадий вышел покурить. Испытывая судьбу, я вышла вместе с ним. Впервые — не он шел за мной, а я последовала за ним, хотя он как будто не приглашал меня. Именно поэтому я вышла вслед за ним. Он все больше вытаскивал меня на свет Божий из моей раковины.
— Ну что ты все твердишь, как школьница: Павел да Павел, — сказал он с деланным дружелюбием. — Хорошо, я понял: Павел. А дальше-то что?
Дальше надо было развернуться и хлопнуть массивной дверью ДК, запустить в него этой дверью, забаррикадироваться, раз и навсегда закрыться от него, но я опять поступила иначе.
— Что ты имеешь в виду? — высокомерно спросила я.
— Ты отлично знаешь, что я имею в виду, — слегка хмурясь, парировал Геннадий.
Мы помолчали. Он докурил, обернулся ко мне и уперся обеими руками в стену, к которой я прижималась лопатками. Он сказал как бы сочувственно, глядя мне прямо в глаза — зрачки его были как магнит:
— Вот что я скажу тебе: все это выдумка, Павел... Нравится тебе его ждать — жди, ради Бога, я ничего не имею против. Но тебе же не нравится, ты его уже забыла, Павла. Это он покинул тебя, чтобы что-то там в себе и в тебе проверить, ты сама говорила. Смешно слушать. Ты что — уравнение с неизвестным или живой человек? Тебе-то зачем, чтобы тебя проверяли? Значит, он тебе не верит? Если сейчас не верит, что будет дальше? Может, он всю свою жизнь будет тебя проверять!
Я вывернулась из-под его руки и наконец-то пошла прочь. Он позвал: «Галина, остановись!» — но я не послушалась.
Я шла по улице с потупленной головой, но тревога моя мало-помалу улеглась. Я дала себе слово: ни шагу больше к развлечениям. Вечер был такой теплый, кроны лип шелестели, в головах некоторых из них стояли фонари, и деревья преданно устилали мой путь своими запутанными тенями. Я думала: жаль, что меня сейчас никто не видит; меня, задумчивую, прокладывающую свой одинокий путь, в светящемся платье. Я остановилась у дома, где жил Павел. В освещенное окно было видно, как тетя Нина, его мама, на кухне мирно чистит над ведром картошку. Мне хотелось постучать в окно, но вечер был такой необыкновенный, чистый, и одиночество мое было полно чудесного значения, что я этого не сделала. Сейчас я хочу ударить по стеклу что есть сил и разбить одним ударом свою последующую жизнь, и до сих пор вижу тетю Нину в освещенном окне, но сделать ничего не могу: с тех пор много воды утекло, и во сне я тянусь к светящемуся стеклу, но какие-то водоросли оплели руки, и вода слабо мерцает. Я тихо прошла мимо и дошла до дома, где жила Лариса Георгиевна, наша учительница, у которой мы с Павлом часто бывали в гостях. «Я не нарадуюсь на вашу дружбу», — говорила она нам, а я задиристо ее поправляла: «Не дружба у нас, Лариса Георгиевна, а любовь, любовь!» И к ней я не зашла; судьба неумолимо тащила меня дальше.
Вон звезды бредут сквозь редкие облака, то погаснут, то вспыхнут. Какую бы жизнь мы могли прожить с Павлом за этот год, не будь он таким упрямым, ведь ему ничего не стоило поступить в институт, но зачем-то понадобилась наша разлука, чтобы проверить меня, завод, на который он пошел работать, чтобы проверить себя. Геннадий прав: зачем, кому нужны эти проверки? Ведь так трудно любить человека, который далеко, и ты удерживаешь его образ каким-то волевым усилием, не сердцем, увы, не сердцем. От этих мыслей мне сделалось страшно. Страшно оттого, что в душе копится обида на Павла, не пожелавшего разделить со мною этих прекрасных, толпой уходящих в никуда летних дней, и так ли я люблю его или просто из гордости стараюсь противопоставить нашу хваленую верность враждебному миру, силясь на собственном примере подтвердить, что то, о чем пишут в книгах, — правда. Ну, правда, правда, но сколько же может длиться эта сухая, пустынная правда и что она дает душе? Может, такой красивой я никогда уже не буду, а Павел этого не видит, он видит звезды. Геннадий видит меня. Когда мы танцевали, он сказал, что ему больно на меня смотреть и все равно смотрел, не отрываясь. Я смотрела на звезды и видела Геннадия, его серые удивленные глаза — у Павла тоже были серые, но взгляд тверже и правдивей. Геннадий говорил, что хотел бы показать мне Москву. «Приезжай просто как друг, — с кривой улыбкой сказал он, — приезжай. Просто как друг». Я подходила к своему дому, как вдруг услышала торопливые шаги за спиной и поняла, что это Геннадий. Нагнав меня, он пошел рядом. Оба мы молчали. Я чувствовала, что молчать нельзя, что своим молчанием я увлекаю его и себя в какую-то пустыню, где нет ничего от моей прежней жизни. «Просто как друг». В ушах у меня звенело. У палисадника он преградил мне дорогу и сказал: «Ну, что будем делать?» — как будто уже имел право на такой вопрос. Я молчала. Все вокруг заволокло туманом, я ясно видела лишь два огромных блестящих глаза, падающие в мои глаза, и надо было зажмуриться, чтобы предотвратить это падение. «Послушай, — порывисто сказал он, — послушай...» И снова мне почудилось, что мы с ним кружимся и какая-то плавная, неодолимая волна уносит нас в пустыню. Руки мои были бессильно опущены. Его страшные, горячие зрачки сжигали роговую оболочку моих глаз и прикипали к ним, как собственные мои слезы. Лицо его заслонило весь свет, вернее, тьму, и ужас, торжество разрывали мне душу в ту минуту, когда он поцеловал меня. Тут что-то сдвинулось. И от этого теплого, плывущего по земле вечера, от меня самой ничего не осталось, кроме одного тесного, с панической быстротой размножающегося ужаса — уже случившегося со мною, все-таки случившегося, хотя мне еще казалось, что нет, этого не может быть, что я вижу сон, но не могу разъять его, потому что ослепла: тень отделилась от ствола дерева в палисаднике, и, еще не узнав солдата, сердце во мне медленно перевернулось, потому что им мог быть только Павел.