Страница 42 из 52
Пауза.
Сенатор(кричит). Ты заразился от нее дешевым актерством, мой мальчик! Времена Отелло миновали, не стоит валять дурака из-за маленькой дряни. В конце концов, было бы справедливей, если бы ты навел на нее свою игрушку. Ты не находишь?
Боб. Нет, не нахожу. Это вы сделали ее маленькой дрянью, с вас весь спрос.
Сенатор(возмущенно). Е-рун-да! Эта девчонка тщеславна, как бес! Она хотела славы любым путем!
Боб. Есть честный путь.
Сенатор(иронически). Да-а? Допустим, но она по нему не пошла. Если б не я, был бы другой, вот и все.
Боб. Значит, я пристрелил бы другого.
Сенатор. Мой мальчик, ни одна женщина в мире не стоит того, что ты сейчас собираешься сделать — не со мной, с самим собой. Тебе как-то удалось проникнуть сюда, но уйти обратно не удастся. Она обманывала и меня, и тебя, я такая же жертва, как и ты. Она дрянь!
Боб. Это вы ее сделали такой».
За окном бурно, наискось пошел дождь, штора, которая только что раздувалась как парус, намокла и обвисла, дождь льется прямо на пол. Раздраженный Сенатор толкает кулаком раму, окно захлопывается, звук дождя делается тише.
— И при чем же здесь я?
— При том, что вы взрослый человек и вы знали, чем это все может кончиться для глупой девочки. Вам мало играть на сцене роль Сенатора, вам хотелось сыграть наставника молодых, тщеславных дурочек, самолюбивых идиотов. Неужели они до сих пор не разгадали вас и кто-то из них еще испытывает к вам благодарность? Конечно, вы можете рассказать, что бывшие ученики вам пишут, звонят, поздравляют с праздниками, что про кого-то из них написали в журнале «Вокруг рампы», чей-то портрет появился в газете, кто-то приглашен сниматься, но это все один, два, три человека, чего-то добившиеся, что касается остальных, там все разбито: сердце, семья, отношения с родными. Вы, на мой взгляд, хуже рядового соблазнителя, у вас в руках страшной силы приманка: святое искусство. Они и летят на ваше искусство, как мухи на липкую бумагу, и влипают в это так называемое искусство, как мухи. Где ваши ученики? Они проходят перед вами как персонажи из пьес, а ведь у них есть кровь, чувство, долг, они идут к вам в сети, а потом пропадают без вести!
— Мне бы хотелось вывести вас из области метафоры и больших обобщений, хотя это, конечно, для вас удобней — возложить такую гигантскую ответственность за Гледис (ведь я правильно понял, речь идет именно о ней?) на меня одного. Я мог бы отвечать вам столь же кудряво и пышно, что не вам судить, раздраженный не может судить здраво... Но я скажу вам просто: искусство безжалостно, как природа. Оно и есть природа, оно «почва и судьба». Более того, из всех видов искусства самое безжалостное — наше. Плохую книгу можно прикрыть хорошей рецензией, скверный фильм, на который никто не ходит, посмотрят зрители, невольники телевизора, грубую скульптуру поставят не на центральной площади, а где-нибудь в парке, безвкусно намалеванную акварель, если никто не купит, художник может подарить, а вот плохому актеру в самый момент его выступления зритель прямо и откровенно скажет, что он плох, если после его монолога ему никто не захлопает. Это пострашнее разгромной статьи в газете. Актер немедленно получает результат своего труда. Он должен каждый вечер подтверждать свое право находиться на сцене, и в этом специфика нашего искусства. Все мои ученики это знали. Я предупреждал их, что в больших художников вырастают единицы, остальные превращаются в рядовых исполнителей, что при любви к искусству не так уж мало. Конечно, горько сознавать, что ты не так уж талантлив, но ведь жизнь не окончена, человек всегда может найти себя не в одном, так в другом. Почему же разбитые жизни? Театр — не галеры, к которым приковывали рабов, и если ты не раб по натуре и у тебя ничего здесь не получилось — иди на все четыре стороны, стране нужны руки, води себе «Икарус», паши землю, рассекай воды океана на рыболовецком траулере, вытачивай детали — разве мало на свете прекрасных и важных дел, мало способов быть полезным человеком? Раз у нашей Гледис ничего не вышло с театром — разве мало было перед ней дорог и моя ли вина, что она оказалась слабой? Ну, хорошо, я мог, скажем, предполагать, как при ее характере и данных сложится у нее судьба в театре, но вы-то уверяете, что всегда знали это наверняка. Почему вы с вашей любовью ничего не сделали для нее? Почему вас не было рядом с нею в трудную минуту? Почему она в трудную минуту ни разу не вспомнила о вас и к вам не обратилась за помощью? Почему, любя ее, как вы говорите, вы не сделали ей предложения безо всяких условий, аннексий и контрибуций? Почему не последовали за ней? Она знала цену вашей любви. Чувству, которое разыгрывается внутри человека, как в крохотном театре: он сам себе постановщик, актер и зритель, и все, чего он касается помыслами, превращается в бутафорию, в его подсобное хозяйство — жизнь, любовь, Гледис, которая тоже еще была та штучка, бедная девочка. Два себялюбца встретились и разошлись. При чем здесь я, даже не третий, вообще никакой? Конечно, жизнь у нее не сложилась, и во многом благодаря вам, ведь она вас, конечно же, любила. Что же вы пришли ко мне?..
Окно опять распахнулось, дождь влетел в комнату, как фурия, ветер задул лампочку. Два человека в полутьме сидели в креслах друг напротив друга и разговаривали тихими голосами, как сообщники.
«Боб. Значит, ее жизнь висит на волоске? Хорошо. Будьте вы прокляты, я покупаю у вас эту жизнь. Звоните своим негодяям, немедленно отмените свои гнусные распоряжения, или я стреляю...
Сенатор(нажимает клавиши). Джекки?.. Где Джекки, черт вас подери? Давно уехал?!
Сенатор выслушивает ответ. Лицо его становится серым и бесконечно усталым. Он продолжает держать в руках трубку, в которой еще клокочет что-то объясняющий голос.
Сенатор(откидываясь в кресле). Поздно».
Сдвиг
Я хочу, чтобы мы опять жили в нашем ПГТ с невыразительным, наскоро подобранным названием, в нашем постоянно нуждающемся в ремонте доме со сливовым садом и палисадником, в котором собралась разнообразная компания деревьев, всевозможных представителей окружающего леса; чтобы в кухне стоял холодильник «Саратов», а в комнате телевизор «Рекорд»; чтобы в очередную весну, стоя на подоконнике, я обстригала кусачками концы ветвей, при ветре стучавших в стекло, как путник запоздалый; еще надо переселить людей из новых домов, а новые дома целыми улицами сровнять с землей, на их место привезти из отступившего леса деревья, проложить тропинки, через пару километров сливающиеся в одну магистральную, ведущую к Волге, выжить из поселка автобусы, бегающие по новым маршрутам, и востребовать по одному моих одноклассников из их неведомых судеб, — во всяком случае, вернуть всех на время в тот летний день, от которого, как мне кажется, произошла вся моя теперешняя жизнь, чтобы она потекла по своему естественному руслу, а не по этому, выдолбленному сантиметр за сантиметром в камне и песчанике, поскольку на это усилие я ее и ухлопала, жизнь.
Сделав это, я вернула бы маму в то запомнившееся мне положение, когда она, балансируя на табуретке, внимательно протирала люстру и ее алмазные на солнце подвески позванивали — стало быть, и солнце надо вернуть в положение едва наметившегося заката. Мама протирала бархатной тряпочкой подвески и, казалось, была слишком увлечена этим занятием, чтобы заметить, что я стою у трюмо, в которое бьет солнце, и воровато пудрю лоб ее пудрой.
— Куда ты собираешься?
Я ответила сущую правду: в Дом культуры на танцы, — но правда была таковой только с виду, в самой ее сердцевине укрылась другая правда, которую, я сердцем чуяла, говорить не следует: у ДК, на его гранитных ступенях уже с полчаса, должно быть, томился Геннадий, который мне совсем не нравился, но нравился моим бывшим одноклассницам, почти всем. Геннадий приехал к нам из столицы, он проходил практику на одном из заводов, окружающих поселок, кроме того, он рассчитывал пройти практику в компании провинциальных девиц, и наши девочки моментально поняли несерьезность его намерений и выдвинули меня в качестве своего представителя, который должен был как следует щелкнуть Геннадия по носу и показать, что «провинциальная девица» — это архаизм, изжившая себя метафора, ибо здесь, в ПГТ, мы очень даже интересовались и Андрея Вознесенского не хуже, чем в Москве, знали, да и «Бочкотару» с «Теорией невероятности» читывали.