Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 82



Послышалась резкая команда на немецком языке, мотор тут же взревел, и машина тронулась. Вадька не столько видел, сколько угадывал убегающую из-под колес дорогу, время от времени жмурил глаза от всполохов осветительных ракет, дугой опоясывавших пространство, и совсем упал духом.

И вдруг совершенно отчетливо осознал весь ужас своего положения. Ведь он, младший сержант Красной Армии, попал в плен, попал позорно, вследствие своей полнейшей беспечности, даже не оказав врагу никакого сопротивления. На него надеялись, в него верили как в защитника, а он сам оказался в ловушке и не смог защитить не то что страну и народ, а даже лейтенанта Каштанова и женщину с мертвым ребенком на руках. Хорош защитник!

А что, если попытаться выскочить из машины? Нет, на таком бешеном ходу все равно разобьешься, да и конвоиры не дадут уйти. Лучше пока смириться, а потом уже действовать по обстановке. Может, и суждено ему спастись...

С кем же он едет в машине? Наверное, такие же пленные, как и он. Однако рассказывали, что немцы гонят пленных пешим порядком, а тут что за честь? Да, конечно же, он, Вадька, самый невезучий. Наверное, и Кешка, и Тим Тимыч, и Мишка сейчас при деле, воюют, как и положено, а он не успел сделать ни одного выстрела по врагу. Что может быть постыднее?

Эти думы, вызывавшие тернистые муки совести, были страшнее, чем мысли о смерти. Вадька как бы попал совсем в другой мир, на какую-то другую планету, и это молнией перечеркнуло все его прошлое и будущее, мечты о доблести и славе.

...Ехали недолго, но и за этот, показавшийся годом час Вадька вдоволь настрадался. Кузов был битком набит людьми, Вадьку спрессовали, прижали к заднему борту, руки и ноги онемели. Слышались стоны, надрывный кашель, негромкая ругань. Кто-то гадал: куда везут, зачем, на что получил ответ, высказанный с усмешкой:

— Известно куда — в санаторий. Персональный лежак на пляже. Меню из десяти блюд. Брюхо приготовь!

От этой недоброй усмешки Вадьке стало не по себе, но он тут же поймал себя на мысли о том, что завидует этому человеку, его воле и выдержке.

Шофер, видимо, резко ударил по тормозам, машина дернулась как припадочная и остановилась. Конвоир что-то пролаял, что — Вадька не разобрал, но пленные принялись прыгать из машины. Подталкиваемый задними, он тоже вывалился за борт и не смог устоять на онемевших, будто чужих, ногах.

Вроде бы рассветало, но стойкий туман не давал пробиться свету. Было сумрачно, отовсюду — с деревьев лесопосадки, с брезентового верха грузовика, с кустов — беспрерывно и монотонно капало, и это усиливало тоску.

Передние тронулись с места и вразнобой пошли куда-то вперед, за ними подавленно, молча двинулись остальные. Вадька смешался с этой массой людей и теперь по пилоткам, по гимнастеркам понял, что это свои. Они были такими же юнцами, как и он. Немного отлегло от сердца: значит, не он один...

Группу пленных, которую привезли в машине, соединили с другой, еще большей по численности, и погнали по глинистому большаку. Когда туман стал редеть, Вадька по маячившему кругу солнца определил, что гонят их на запад.

...Через день, уже в сумерках, когда колонна пленных прибрела к большому селу с церковью на взгорье, конвоиры отобрали от группы два десятка человек и приказали построиться в две шеренги. Среди них оказался и Вадька.

Стоять было не менее трудно, чем идти. Те, что посильее, поддерживали слабых за плечи. Во время движения срабатывала инерция, а сейчас земля тянула к себе с отчаянной силой. Подламывались колени, дрожали мускулы.

Солнце, падавшее за горизонт, было багровым. К пленным, выстроившимся неровной, шаткой шеренгой, с крыльца большого кирпичного дома (потом Вадька узнал, что это была школа) слишком торжественно, как для приема парада, спустились два немецких офицера — оба одинаково высокого роста, издали схожие между собой, как близнецы. За ними, поотстав на почтительное расстояние, угловато и торопливо спешил тоже высокий, гибкий, как хлыст, худощавый паренек в немецкой военной форме, без погон и головного убора. Вадька ожидал увидеть разъяренных, жестоких зверей, тут же откроющих пальбу по живым людям, но, к его изумлению, офицеры приблизились к пленным с улыбкой на лицах, в которой светилось доброжелательство и которая обычно появляется у людей, желающих поздравить с каким-то приятным событием.

Офицеры остановились точно посредине строя, и теперь Вадька заметил, что, несмотря на казавшуюся схожесть, их лица резко отличны. Тот, что стоял несколько впереди и, видимо, был старшим, сразу же запоминался по резко очерченному, крутому подбородку, впалым, с синевой, щекам аскета и темным провалам глаз. Второй был круглолиц, румян, добродушен и больше походил на русского.



Худощавый, глядя куда-то поверх людей, заговорил. Вадька вслушивался в его слова, пытаясь понять, что он говорит, и тут же услышал, как кто-то с левого фланга услужливо произнес на чистом русском языке:

— Господин майор сказал, что он рад поздравить всех вас с окончанием войны. Точнее, с тем, что для вас война уже закончилась. Победоносная немецкая армия успешно наступает. В мире нет силы, которая способна ее остановить. Отныне вы будете служить германскому рейху. Но господин майор удивлен, что вы, солдаты регулярной армии, имеете такой плохой внешний вид и в вашем строю нет должного равнения и истинной военной выправки.

С того момента как зазвучал этот голос, Вадька уже не мог заставить себя вникать в смысл произносимых слов, потому что главным сейчас был не смысл, а звучание. Голос был поразительно знаком ему до последнего звука!

Вадька стоял во втором ряду, хорошо видеть того, кто переводил речь майора, ему мешал высокий широкоплечий боец, и все же он, вытянув шею, увидел. Увидел и в изумлении тряхнул головой, как бы сбрасывая с себя кошмарное видение: речь немецкого майора переводил человек, поразительно похожий на Кешку Колотилова!

Конечно же, это он — и точеный, древнеримский профиль лица, и льняные, светлые волосы, мелкими волнами шевелившиеся на предзакатном ветерке, и особенно голос — с переливами приятного бархатистого тембра, — все это было его. И все же Вадька никак не мог заставить себя поверить в то, что это именно Кешка, хотелось убедиться, что все же это не он, а совсем другой человек. Это желание было столь необходимым, что Вадька боялся смотреть в сторону переводчика, чтобы окончательно не развеять надежду на то, что обознался. Он уже не мог осмыслить того, о чем, все более распаляясь, говорит немецкий майор, и того, что переводил этот парень, так похожий на Кешку.

Вадька очнулся только тогда, когда майор в третий раз повторил один и тот же вопрос, а переводчик в третий раз перевел его на русский:

— Господин майор спрашивает, кто из вас коммунисты. Он приказывает выйти на два шага вперед.

Строй молчал. Второй офицер, еще радужнее улыбаясь широким ртом и до предела растягивая сочные мокрые губы, обронил что-то снисходительно и мягко.

— Господин капитан сказал, что вы еще слишком молоды, чтобы быть коммунистами.

Майор, слегка обернувшись к нему, небрежно кивнул в знак согласия, и его фуражка, напоминавшая громадный петушиный гребень, колыхнулась. Он снова что-то повелительно и резко спросил, и Вадька подивился тому, что переводчик превращает резкие, чеканные, как удары стального резца о камень, слова майора в спокойные, нейтральные и даже доброжелательные фразы.

— Господин майор спрашивает, кто из вас комсомольцы. Он приказывает выйти из строя.

Снова никто не вымолвил ни слова, и тогда Вадька, в упор глядя на переводчика и подчиняясь внутреннему зову, хлопнул по плечу впереди стоящего бойца. Тот вздрогнул и не понял. И тогда Вадька тихо сказал:

— Дай выйти...

Боец, как положено по уставу, сделал шаг вперед и вправо, освобождая Вадьке дорогу.

Собравшись в комок, чтобы не показать свою беспомощность, Вадька вышел из строя и спокойно взглянул в лицо майору. Потом, позже, он мысленно спрашивал себя, что побудило его поступить именно так, а не иначе. И понял, что даже самому себе трудно было ответить однозначно. В самом деле, что? Хотел доказать, что война для него не окончилась, что это и будет его первым выстрелом на этой войне? Ведь не надо было напрягать ум, чтобы понять: ничего хорошего не ждет его здесь после того, как он признается в своей принадлежности к комсомолу. Так что же? Решил очистить свою совесть, кровоточившую от того, что не спас лейтенанта Каштанова, не спас мать мертвого ребенка и, наконец, не спас даже самого себя и глупо попался в лапы к врагу? А может, прежде всего потому, что здесь же, но уже по ту сторону непроходимой и незримой границы стоял Кешка Колотилов? Или главное было в том, что в кармане гимнастерки, возле сердца, лежал комсомольский билет? Наверное, главным было все, вместе взятое.