Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 15



По-настоящему я перестал бояться глубины, когда, играя, мной занялся брат – он поднырнул под матрас, на котором я, сам того не заметив, отплыл очень далеко от берега. Брат с шумом взорвал подо мной воду, и я скатился с взгорбленного матраса, сразу почувствовав, что ноги не достают дна. Я так испугался, что даже не мог кричать, и только видел, как Вадим, завладев матрасом, спокойно уплывает прочь. Я беспомощно по-собачьи пенил под собой воду, с каждой секундой понимая, что сейчас утону. Еще надеясь на помощь, я изо всех сил вертел головой, а потом заплакал и стал тонуть, сразу удивившись, что это нелегко – тело, если расслабить ноги и руки, словно бы само держалось на воде. Все мои мысли смыло спокойным ужасом, и этот неторопливый, работающий как отлаженный механизм, страх начал двигать меня вперед, к берегу. Кое-как я добрался до мели и передохнул, стоя по горло в воде. Потом мне в лицо ткнулся край матраса, брат, брызгаясь, плавал рядом.

– Ну что, Влерик, – кричал он, – понял, что такое торпеды подводных лодок уриев?

В отличие от меня, научившегося играть лишь в шашки, брат все освоил самостоятельно. Лыжи, велосипед, коньки – все это он выучил сам, без помощи родителей, где-то в таинственной темноте своего отчаянного, круглого как пятерка, одиночества. Я помню случай с коньками. На зимних каникулах к нам домой пришла одноклассница Вадима, за чаем она пригласила брата в субботу на загородный каток – в том году впервые в нашем городе выдалась настоящая с морозами зима. Вадим пообещал прийти. В четверг он раздобыл в пункте проката ботинки с коньками, надел их и весь день, чертыхаясь, падал в своей комнате – я слышал его проклятия и, краснея, стыдился так же, как и он. А после двух ночи он тихо вышел из дома, его шаги слышал только я, сразу догадавшись, куда он пошел – на пустырь, где на небольшом поле, залитом льдом, днем мальчишки играют в хоккей. Брат вернулся поздно утром, с сияющим, красным от мороза лицом и с надменно сложенными губами – весь его вид говорил о том, что у него все в порядке, что не существует ни одной жизненной мелочи, способной ввергнуть его в неуверенность или стыд. Наблюдая за ним, я представлял, как все было. Вот он падает, вот он, стиснув зубы, выписывает, согнувшись, круги по безлюдной ледяной площадке – единственный человек в морозную безлунную ночь. Вот с рассветом приходит, подгоняемое первыми лучами солнца, умение, а с первыми прохожими прорезаются крылья, благодаря которым ты уже ничем не отличаешься от утренних конькобежцев – и только неестественный блеск глаз и тихий хохот внутреннего восторга все еще выдают тебя.

5

Осенью, когда я учился в четвертом классе, а Вадим заканчивал школу, в Донецке умер наш дед по отцу. Это случилось на ноябрьские праздники, когда мы всей семьей гостили у него дома, и поэтому все пошли на похороны, хотя отец не хотел, чтобы я смотрел. Запомнилось кладбище – серая, вязкая погода, мелкий дождь, пьяная неровность музыки оркестра, грязь и люди, которые даже не плачут, потому что кругом вода. Наконец музыка замолкла, и воцарилась шуршащая тишина, кто-то что-то говорил, объяснял, но я ничего не слушал, я смотрел на Вадима. По его бледному лицу текли струи воды, он болезненно ссутулился и, расширив глаза, смотрел на могилу, в которую опускали гроб. Потом он смотрел, как кидают лопатами охристую глину в яму – и я тоже смотрел. Через день, когда мы уехали, уже дома он, опять избрав меня своим слушателем, стал рассказывать, иногда задавая вопросы тоном, в котором исчезла прежняя надменность и появилась новая, тихая злость.

– Страшно умирать, а, Влерик? – спросил он. Я молчал, и он добавил:

– … а еще страшнее дожить до смерти.

Я растерянно пробормотал:

– Так жалко дедушку…

– Конечно, если вокруг столько родных собралось. А если бы, – Вадим резко взглянул на меня, – а если бы их не было рядом? И они не знали, что он умирает, тогда – жалели бы они его? А он бы в это время умирал, умирал, понимаешь, Влерик? В самом деле умирал, где-нибудь на другой стороне света. Ведь они бы слезинки не уронили. Они бы целовались и смеялись в эту самую минуту, когда он умирал, мать кричала бы на отца или на меня, тебя бы гладили по голове и говорили: «Талантище, наш талантище». А его бы несли и бросили в яму. Понимаешь, Влерик, в яму.

Брат посмотрел на меня, и я увидел в его глазах слезы. Но я не почувствовал теплоты. Он плакал о чем-то странном, даже не о себе.



– В мокрую склизкую яму швыряют, а потом тебя начинают есть черви. Ну уж нет, так ни за что не умру.  Я долго молчал, ожидая, что он еще что-нибудь скажет. Потом спросил:

– Но что же делать?

Он отвернулся.

– Я еще не знаю. Пока. Но лучше утонуть, чем в яму.

Ночью мне приснился сон: тело брата, ровное и прямое, с закрытыми глазами и немым ртом опускается вниз в полупрозрачной неспокойной морской воде. Я наблюдаю за погружением и вдруг понимаю, почему все вокруг так зыбко – рыбы. Да, рыбы, бледные, поблескивающие чешуей, разные по величине и окраске морские создания сонно, не спеша подходят к брату, неподвижно стоят рядом, едва шевеля плавниками, а потом начинают медленными сонными рывками откусывать от него кусочки. Целый рой рыб вокруг, и он в хороводе тел, неподвижный и тихий. Я, не просыпаясь, закрываю во сне глаза и падаю в другой сон – там тоже рыбы; в третий, и так все дальше и дальше, лечу сквозь галереи снов, проходы в которых – все те же неподвижно разинутые пасти рыб. Мне хорошо, меня убаюкивает какая-то зыбь. Мне ясно, что брату тоже спокойно в хороводе существ, медленно кусающих его. Я понимаю, насколько в этом тихом глубоком мире чище и лучше, чем в яме, куда стекают струи дождя. Сон успокоил меня – впоследствии я меньше боялся смерти, думая о ней как о далеком существе, живущем, должно быть, в море. А может, есть две смерти? Земная, глиняная, отвратительная, и та, что в морской воде, чистая, не для всех людей. Позже, когда хоронили, и процессия перекрывала мне дорогу, я останавливался и смотрел, не ощущая в душе ничего, кроме задумчивой тишины.

Фронтовые успехи моих выдуманных народов стали меркнуть вместе с очаровательным солнцем детства, которое к пятому классу стало медленно заходить за горизонт. Наступало то время последней ночи, когда на следующий день взойдет уже новый диск и осветит землю таким болезненным печальным светом, что снова захочется спать и хотя бы во сне начать жизнь сначала. Понимая, я все же делал по-своему, стремясь продлить жизнь своей и так уже разросшейся фантазии. Я придумал, как строившие пирамиду египтяне, нечто новое, большое и последнее; я задумал придать своему миру форму, вылепив его из пластилина. Это были огромные, расположенные на фанерных полях ландшафты, которые я усеял пластилиновыми армиями, танками и броневиками, выстроил крепости, вырыл окопы.

Мои солдаты беспрерывно воевали, а потом, когда мне надоедало их двигать, я стал создавать застывшие картины – маленькие, с тысячей подробностей панорамы и звал брата, чтобы он посмотрел. «Смотри, – говорил я, – эта композиция называется «Отступление уриев», а эта, – рассказывал я через неделю, – «Последний штурм».

Брат, качая головой, делал замечания, а однажды принял участие: когда я вернулся из школы, то с восторгом обнаружил, что очередная панорама под названием «Бегство из города» стала другой. Изменился цвет, изменились позы бегущих из разрушенного города гипов. Брат, найдя в моей комнате краски, нарисовал почти реальную кровь – на бинтах из марли, на лицах солдат, на земле. Это было побоище, настоящая застывшая война, и вместе с восхищением я чувствовал неясный будущий испуг.

Я долго хранил панораму нетронутой, позже заменил ее новой. Но продолжал сочинять. Урии, так и не расправившись до конца с гипами, уже подумывали о нападении на Советский Союз, Китай, на Соединенные Штаты и другие реальные страны, чтобы подчинить их и сделать своими колониями. Готовились новые битвы, описывались важные переговоры, засылались шпионы с последующей поимкой и выдворением. Мои фантазии, чтобы оставить в живых самих себя, решили спастись уничтожением реального мира.