Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 25



Пёс вывел их к самому гребню и там под скалой упал, задышав часто и тяжело. «Высота! – сообразил Мишка. – Да и нельзя его совсем не кормить…»

– Ну, что же ты, пёсик, вставай!

Но пёс только виновато скулил, поднимался и снова падал. Из носа у него пошла тонкой струйкой кровь. А снизу уже неслось:

– Давай, давай, сапёрик, засветимся здесь!

И тогда Мишка нагнулся и взвалил пса на шею. Нехорошо было его оставлять, как-то не то.

– Ты что? – ахнули за спиной. – А мины как искать будешь?

– Ногами! – прохрипел Мишка.

И с тропы круто свернул на осыпь, где мин точно быть не могло. А может, и были, но это он сейчас поглядит.

Он спотыкался, раскачивался, как на ветру, задыхаясь, валился на бок, но пса из рук не выпускал.

– Оставь, – кричали ему за спиной, – оставь его!.. Мы донесем!

Но Мишка не верил. «Как же, донесёте, – думал он, – как будто знаете, как будто понимаете, что такое пёс!..» Да и нагружена была пехота так, что едва виднелась из-под тюков. Единственный, кому верил он сейчас, был этот пёс, а тот лежал на нём, свесив безвольно морду, и иногда сухим языком лизал. И только, когда пёс завозился и напрягся, чтобы соскочить, Мишка его выпустил и повалился без сил на осыпь.

– Вот и ладненько, – свалился рядом комбат, – вот и хорошо! Сейчас привалимся на минутку, и дальше…

Но привалиться им не удалось. С горки напротив заголосил пулемёт, сухим веером рассыпалась очередь, и пошло, и запело.

– Седьмая рота, ко мне!

– Восьмая, вниз!

– Девятую сюда!..

Растянутый в колонну батальон стягивался, торопливо закладывался камнями и на ходу разбирался. Малиновыми строчками понеслись к горе трассера, рявкнул по их наводке АГС, и всё ущелье загрохотало и заполнилось разнокалиберным, оглушительным гулом.

Навесив «море огня», батальон бросил в прорыв головную роту, и та, растянувшись в цепь, побежала. Но тут же дважды плеснуло среди камней оранжевым, раздробленные сухим эхом, донеслись два хлопка. «Подстриженная» с флангов рота в минном поле завязла, и по цепи понеслось:

– Сапёра вперёд, сапёра!

Но Мишка и без того был впереди. Он по должности находился к неприятностям ближе всех, и лучше всех видел, что дело – дрянь. Горит пехота, и некому погасить. А огонь всё усиливался, становился всё более плотным. С горки включились миномёты, и, похоже, что безоткатка. Воздух раскалялся от близких и всё более частых разрывов. Рявкнув в последний раз, замолчал АГС, восьмая на правом фланге уже резалась на ножах, а «вертушек» всё не было и не было. Разъярённый, взмокший от беготни комбат прибежал оттуда и рухнул рядом.

– Христом-богом, сапёр, выводи!..

И саданул из автомата от живота и куда-то совсем уже рядом. И Мишка повел.

– Не дрейфь, комбат, – сказал он, – с тебя пачка «Явы».

И, сбросив рюкзак, перевалил через камень. Пёс, зафырчав, зашарил носом в пыли, и всё для них прекратилось, всё оставило их одних. Что-то гораздо более прочное, чем поводок, связало их, такое, что разорвать уже было нельзя. И всё у них получалось, всё было легко, – пёс садился, Мишка снимал. Ощущение удивительной легкости подхватило его, и странного, небывалого счастья. И, подхваченный им, он не чувствовал уже ни усталости, ни скрестившихся на спине трассеров. «Всё, сапёр, всё, – кричали ему, – насквозь их прошли!..» Но Мишка уже не слышал и слышать уже не хотел. Он хотел, чтобы не осталось больше оранжевой дряни, чтобы можно было ходить, а не ползать и не вздрагивать, сдвинув случайно камень. А пёс вел его, как заводной. «Ещё одна… Так её… И флажок. И что же я, сволочь, его не покормил? Да с ним хоть до дембеля, да так хоть на край света, хоть до края земли!..»





Когда его нашли, он лежал на земле, неловко подвернув под себя перебитую, с оборванным поводком руку. Ветер ворошил на спине лохмотья распоротого бронежилета, под ним пузырилась кровь, а рядом бесновался и никого не пускал к нему пёс. Головной взвод в растерянности застыл.

– Грохнуть его? – предложил радист, но как-то не слишком смело.

Ему никто не ответил. Все молчали и нерешительно смотрели на пса. И тут Мишка, закряхтев, приподнялся:

– Ща я тебя самого грохну!.. – пообещал он и обвел мутным взглядом обступившие его лица.

Изо всех ему хотелось выбрать самое доброе. Но лица у всех были одинаковые, усталые и в грязных подтеках. И тогда он позвал того, кто просто был ближе.

– Иди сюда, долговязый! Ногу давай!.. Да смотри, зараза, бошки за него поотгрызаю!

Его успокаивали, говорили, что сами отгрызут и пришлют в бумажке, а собачку в целости доставят в полчок, но Мишка не успокаивался. Ворочался в плащ-палатке и всё пытался оглянуться назад. Ни боль, ни огромные дозы промедола не брали. И даже потом, когда его затаскивали в БМП, он не унимался и ещё цеплялся за кого-то рукой.

– Собаку кормили? Кормите, сволочи! И смотрите, чтоб лапы не стер!.. И не бить! Морды поотшибаю! Его Анчаром зовут, ясно?

Механик втащил его через задний люк, спросил без любопытства у старшего:

– Контуженный?

Старший группы, рослый, стриженный на стодневку сержант глянул, подумал и покачал головой:

– Да нет. Сапёры они все такие… Просто собачник, – и, щёлкнув рацией, прямо в шлемофон скомандовал:

– Гилязов, паси собаку, убью!.. А я знаю? Ты их обходи, если найдёт! С завтрашней вертушкой сапёра сбросим.

Счастье

Первухин решил застрелиться: головой – на ствол, пальцем – в спуск. Лежал среди камней, ворочался, – так и решил. А чего? Всё равно жизнь не задалась. На разводе комбат «раздолбаем» назвал, Косаченко наехал, да ещё от Люськи письмо: «прости, не грусти, так вышло…» И как это у них так выходит: сначала «не грусти», потом «прости». Но Люська что? Если честно, до лампочки. Он и целовался-то с ней всего два раза, и то милиционер спугнул. День любил, на второй забыл, а вот с Косаченко обидно.

Он ведь с ним на Панджшер ходил, бахшиш ему на дембель подарил – цепочку, и всегда за него вписывался. А тут котелки заставил мыть, как молодого, при всех. И комбат тоже: «Ты у меня зимой на дембель пойдёшь командой сто!» А за что? За сон на посту. В боевом охранении заснул, а где же ещё и спать, как не там? Время есть, духов нет, – там все спят, и Косаченко тоже. А ему сразу – котелки. Душа горела, горело подбитое сержантом ухо, и вообще, накипело всё: «красная рыба», пыль и свирепый комбат. И Первухин решил застрелиться немедленно и всерьёз. Нужно было только найти автомат, потому что своего у него не было. По штату Генка числился пулемётчиком, и всюду таскал с собой здоровенный ПК. Его он и потащил.

Отошёл за бугорок, примерился. И боком к нему пристраивался, и животом, но до спуска так и не дотянулся – ростом не вышел. «Ногой! – сообразил он. – Разуться – и большим пальцем!» И уже потянул себя за шнурок, но тут с гор рванул такой ветер и такой прошёл по всему телу озноб, что разуваться сразу расхотелось. Стреляться захотелось ещё больше, а разуваться нет. Босым, на ледяных камнях, – бр-р! И Генка пошёл к Самсонову, – всегда у него одалживался, когда в караул.

Тот сидел на камне в одних трусах и штопал, натянув на каску, штаны.

– Жорик, дай автомат!

Но Самсонов как раз в это время вогнал в палец иглу, расстроился и не дал:

– В прошлый раз давал – ты его чистил?

И зажал. А ещё друг, на губе вместе сидели, Люськины письма ему читал. И пришлось спать не застрелившись.

Батальон был на выходе. Отбой застал его на горе, и каждый завалился, где смог: в бушлатах, спальниках и просто так. Укладываясь, для тепла ложились в притирку и подло оставили Генку с краю. Сапёры обтягивались «сигналками», и, забивая колышки, не давали уснуть. Бесчувственно храпел в больное ухо Поливанов, и долго бубнил с сапёрным зёмой Старков. Автоматы все старательно прятали под собой. Сопели, укладывались, смеялись, и никому никакого дела не было до Генки. Никому не приходило в голову, что вот эта ночь, может быть, для человека последняя. И Генка тосковал. «Ну, погодите, – страдал он. – Спохватитесь завтра, увидите!..» И страстно завидовал взводному. У взводного был не только автомат, но и пистолет, который по идее и ему бы не помешал. Но ведь нет правды на земле, и лежит его пистолет где-то на складе. А он здесь на камнях и с тяжеленным ПК. И никто, небось, не помнит, что ему не только пистолет, но и второй номер полагается. А он третий день таскается один и с пулемётом. И с коробками, и с запасным стволом. «Стволом! – озарило вдруг Генку. – Вместо палки, и нажать на спуск! Застрелиться хватит»! Можно было, конечно, и гранатой, но это ещё хуже, чем разуваться. Не хотелось совсем гранатой, как-то не то. И оттого, что завтра стреляться, Генке неожиданно полегчало. И сапёры перестали стучать, и в душевный свист перешёл Поливанов. Одним словом, до утра ещё можно было как-то прожить, а утром – всё. И пусть все подавятся своими автоматами! И Генка стремительно, как в пропасть, свалился в сон. Знакомая дорога снилась ему, просёлок и запах бензина.