Страница 16 из 21
Приют, где он находился уже несколько лет, мальчик ненавидел. Прежде здесь была старинная усадьба, своего рода «дворянское гнездо». От тех незапамятных времён сохранились толстые, крепкие стены, шикарная лестница у парадного подъезда, по которой дети, однако же, не ходили, так как их выпускали на прогулку со «служебного входа», то бишь входа для прислуги. От былого великолепия остались также колонны, пара изрядно обшарпанных львов, которых ребятня особенно любила, и руины фонтана, который никогда не бил, и разная мелочь вроде вензелей, остатков лепнины, балясин и прочих барских излишеств. Всё же прочее было переделано со свойственной переделывателям безжалостностью. Потолки бывшей усадьбы сочли чрезмерно высокими, а потому из каждого этажа сделали два, мало беспокоясь о том, что теперь потолки стали слишком низкими и словно придавливали ходящего под их сводами. На окнах первого этажа установили почти тюремные решётки, на остальные – пожалели денег – авось, никто не выпрыгнет. При этом великое чудо составляли коммуникации дома. Горячая вода в нём бывала не дольше полугода, её вкупе с отоплением легко могли отключить зимой из-за вечных неполадок в котельной, тогда в просторные палаты – каждая на двенадцать человек – вносили маленькие обогреватели, чтобы уж не обогреть (тепла от этих агрегатов хватило бы лишь на меленькую каморку), но хотя бы немного осушить влажный воздух. Первый этаж в такие дни заледеневал, стены его часто бывали покрыты плесенью, и лишь крысы чувствовали себя там вполне комфортно.
Огромные палаты были несколько лучше казарм и камер: узкие, пружинные кровати были всё-таки одноярусными. В остальном уровень был сходный. У каждой кровати стояла крохотная тумбочка, обыкновенно, пустая, поскольку держать в ней что-либо было невозможно из-за частых случаев воровства. Да и хранить детям, в общем-то, было практически нечего.
Если случалось поймать кого-то за обчищением чужой тумбочки, то воспитателям об этом факте докладывалось редко, разбирались сами – попросту били проштрафившихся, устраивали «тёмную». Били жестоко. Не только за воровство, но и за «стукачество». За последнее – особенно сильно…
Часто с неизменным чувством стыда Алёша вспоминал тщедушного паренька Костю, в котором отчего-то заподозрили стукача. Его били не однажды, над ним издевались, отнимали вещи. Набрасывались всегда – стаей – против одного. В этой стае был и Алёша, тогда ничего ещё толком не соображавший, но только дико боявшийся оказаться вне этой стаи, а, значит, против неё – её жертвой. Позже он не раз вспоминал лицо Кости, и чувствовал болезненный до слёз укол совести.
Его самого травили не за воровство, не по подозрению в чём-либо, а просто от скуки, просто от того, что он не мог и не умел дать отпор, просто потому, что травить беззащитную жертву отчего-то всегда весело – веселятся же «доблестные» охотники, вооружённые до зубов, целой сворой псов травящие одного единственного зверя. Именно в положении такого зверя был Алёша первое время пребывания в «усадьбе». Свора всегда нуждается в жертве, чтобы чувствовать свою «силу». В этом таятся истоки пресловутой «дедовщины», поминаемой отчего-то только в связи с армией в то время, когда она есть везде, где собирается хотя бы малый коллектив вне зависимости от его возраста и уровня интеллекта.
Бывши жертвой сам, Алёша не смел сам становиться стервятником. Но в тот момент стал. Стал, возликовав, что отныне жертва не он и стремясь скорее вписаться в стаю, став частью её, обезопасив тем самым себя. А как лучше оказать свою верность, нежели участием в травле другого?.. Алёша никогда не бил сам, но всегда был рядом, но потешался и присоединял свой голос к голосам бивших. Он впитывал закон джунглей: выживает сильнейший, или ты проглотишь, или тебя, каждый сам за себя, не лезь, пока тебя не тронут. Подлая и страшная мораль – в ней воспитывались души, и с этим воспитанием им предстояло однажды выйти в мир, к людям, которые, впрочем, этой моралью жили сами, может быть, не вполне осознанно, ощущая себя при этом добропорядочными на том основании, что и они не бьют сами, а лишь проходят мимо, когда бьют другого.
В отличие от стукачества воровство не считалось в «усадьбе» большим преступлением. Таковым оно было только в случае, если младший что-то крал у старшего. Старшие имели право брать у младших всё – это было не воровством, а нормой. Воровство же с общей кухни и вовсе было настоящей доблестью. Дети «усадьбы» никогда не бывали сыты. Чувство голода преследовало их неотступно, и по ночам, когда дежурные нянечки мирно засыпали, они пробирались на кухню и воровали там сахар и порезанный ломтями хлеб, хранившийся в больших железных кадках. И эти куски чёрствого хлеба, с замиранием сердца выкраденные, и тайком поедаемый под одеялом, казались им самой вкусной пищей на свете!
Развлечений в «усадьбе» было немного: единственный телевизор, включаемый два раза в день (утром – мультики, вечером – сериал, повествующий о какой-нибудь неземной любви, над которой горькими слезами плакали нянечки и старшие девочки).
Любовь «настоящая» тоже была развлечением. Во всяком случае, для малышни, наблюдающей её со стороны. Однажды разгорелось пылкой страстью сердце шестнадцатилетнего джигита Арсена к прекрасной пятнадцатилетней Анфисе… Она пряталась от него в единственном недоступном месте – женском туалете, и он долго просиживал у его дверей, немало веселя, а подчас и смущая, входивших и выходивших подруг «Джульетты».
«Начальство» подобных романов, естественно, не одобряло, опасаясь, что «дело может зайти слишком далеко», как сказала медсестра Клавдия Александровна няне Шуре. Клавдию Александровну, дородную, сварливую бабищу, подчас не стеснявшуюся распускать руки, в «усадьбе» не любили, зато няню Шуру, милейшую старушку из сказок, которые она во множестве помнила наизусть и часто рассказывала, обожали все.
Куда «может зайти дело» Алёша тогда не понял, как не вполне понял и сцены, которую случайно застал, гуляя в парке. Парк этот был ещё одним развлечением скудной жизни воспитанников. Здесь они играли, строили шалаши, мечтали… Когда-то он был вполне ухоженным под стать усадьбе, но за долгое время превратился в более или менее дикий лес: даже дорожки почти заросли. Часть его, примыкающая к зданию, была огорожена высоким забором, и на ней силами воспитанников ещё поддерживался некий порядок, за забором же начиналась настоящая глушь, в которой нередки были ограбления и даже убийства прохожих.
Однажды, гуляя в парке с приятелем Лёнькой, Алёша услышал в кустах странную возню. Подкрались поближе и затаились, наблюдая. Это были Арсен и Анфиса.
– Ань, ну, чего ты кочевряжишься? – говорил джигит, целуя зардевшуюся девушку. – Мы ж давно этого хотели!
– А если увидят? – слабо сопротивлялась натиску Анфиса.
– Да кто нас здесь увидит?! Всё нормально будет! – пообещал Арсен, расстегивая ремень на своих штанах.
– Погоди! Если узнают, тебя же переведут куда-нибудь!
– Не узнают! – Арсен крепко обнял Анфису, гладя её по спине своими большими руками.
Она уже не сопротивлялась, уступая ему и, запрокинув голову, прошептала только:
– Сеня, если ты меня бросишь, если тебя увезут, я умру!
– Не брошу! Вот, выйдем отсюда и поженимся! – пообещал Арсен…
– Чего это они, а? – шепнул на ухо Алёше Лёнька.
– Не знаю, – пожал плечами он.
– Он такой огромный, как медведь, а она маленькая… Он её раздавит! Ей, наверное, больно, слышишь, как она стонет? Может, надо помочь?
От помощи Анфисе Алёша друга удержал. Ему смутно казалось, что они подсмотрели что-то, что видеть были не должны, и он твёрдо положил себе не рассказывать об этом. Однако Лёнька не удержался. Разболтал всё Сане, покровителю и любимцу всей малышни. Втянул и Алёшу в рассказ. Перебивая друг друга, живописали увиденное, стараясь не упустить подробностей.
– А он так сделал!
– А она..!
– И они почти голые остались…
– И…
Саня слушал их с возрастающей мрачностью конопатого, смешного лица, хмурил брови и, наконец, остановил: