Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 65

Катастрофичность мира Достоевского раздражала Бунина. Возможно, что такие же ощущения она вызывала и у Булгакова.

Как же относились к Достоевскому Ильф и Петров? Недавно этот вопрос был поставлен Л. Сараскиной, обвинившей их в стремлении ударить по «вершинным точкам опального писателя». Оснований для обвинения два: псевдоним Ильфа и Петрова «Ф. Толстоевский», обидный для Достоевского (почему не для Толстого?), и подпись отца Федора в «Двенадцати стульях» на письме жене: «Твой вечно муж Федя», совпадающая с подписью Достоевского на одном из его многочисленных писем жене. Знали ли Ильф и Петров это письмо? Возможно. Использовали же они в одной из телеграмм, посланных Бендером Корейко, текст корреспонденции со станции Астапово: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». К своим великим предшественникам писатели относились, как и подобает веселым людям: с юмором.

Можно предполагать лишь, что авторов «Двенадцати стульев» катастрофичность Достоевского не смущала — речь шла об эпохе, ушедшей в прошлое. «Достоевские» персонажи с их страстями и слабостями вызывали у писателей насмешку и вместе с тем — жалость.

Таков, например, отец Федор — персонаж, которому особенно не посчастливилось у критиков Ильфа и Петрова. «В романе есть главы, рассчитанные на голый смех, главы, где преобладает комизм положения… — писал рецензент «Октября». — Эпизод с отцом Федором, забравшимся на высокую скалу и не сумевшим оттуда слезть, — неявно ли пристегнут для большей потехи?»[116]

Это — свидетельство предвзятости и неумения внимательно читать. Судьба отца Федора, прожектера, хватающегося то за одну, то за другую идею обогащения, священника, бросившего родной город для поисков фантастического сокровища мадам Петуховой, не только комична, но и трагична. При всей своей суетливости отец Федор, в сущности, наивен и добродушен, и жулик Коробейников, которого он принимает за «очень порядочного старичка», без труда обманывает его, продав вместо ордеров на воробьяниновскую мебель ордера на мебель генеральши Поповой. Объездив всю страну и купив на последние деньги совершенно ненужные ему стулья, отец Федор на батумском берегу разрубает их на части и ничего не находит. «Положение его было самое ужасное. За пять тысяч километров от дома, с двадцатью рублями в кармане, доехать в родной город было положительно невозможно». Он идет пешком «мерным солдатским шагом, глядя вперед себя твердыми алмазными глазами и опираясь на высохшую клюку с загнутым концом». В Дарьяльском ущелье он встречает своих соперников, Воробьянинова и Бендера, и в страхе перед преследованием взбирается на совершенно отвесную скалу. То, что происходит затем, меньше всего может служить предметом «потехи»:

Отец Федор уже ничего не слышал. Он очутился на ровной площадке, забраться на которую не удавалось до сих пор ни одному человеку. Отцом Федором овладел тоскливый ужас. Он понял, что слезть вниз ему никак не удастся…

Спустилась быстрая ночь. В кромешной тьме и в адском гуле под самым облаком дрожал и плакал отец Федор. Ему уже не нужны были земные сокровища. Он хотел только одного: вниз, на землю…

На четвертый день его показывали уже снизу экскурсантам.

— Направо — замок Тамары, — говорили опытные проводники, — а налево живой человек стоит, а чем живет и как туда попал, тоже неизвестно…

Через десять дней из Владикавказа прибыла пожарная команда с надлежащим обозом и принадлежностями и сняла отца Федора…

Хохочущего священника на пожарной лестнице отвезли в психиатрическую лечебницу (Т. 1. С. 357–359).

Так же трагичен и конец Ипполита Матвеевича. Переход от скромного существования делопроизводителя загса к жизни искателя приключений обошелся ему дорого. Воробьянинову пришлось пережить чудесное спасение от кулаков васюкинских любителей шахмат, одураченных Остапом, унизительную необходимость «протягивать руку», добывая деньги нищенством, и, наконец, крымское землетрясение, «после которого Ипполит Матвеевич несколько повредился и затаил к своему компаньону тайную ненависть»:

В последнее время Ипполит Матвеевич был одержим сильнейшими подозрениями. Он боялся, что Остап вскроет стул сам и, забрав сокровища, уйдет, бросив его на произвол судьбы. Высказывать свои подозрения он не смел, зная тяжелую руку Остапа и непреклонный его характер… Каждый день он опасался, что Остап больше не придет и он, бывший предводитель дворянства, умрет голодной смертью под мокрым московским забором…

Опасения эти не оправдываются — Бендер обнаруживает последний стул, в котором должно находиться сокровище, и остается только прийти ночью в железнодорожный клуб и вскрыть его. Но Ипполит Матвеевич уже не верит своему компаньону — тем более что развеселившийся Остап поддразнивает его, предлагая то десять, то три процента богатства, а то и просто взять Воробьянинова в секретари:



Ипполит Матвеевич вышел на улицу. Он был полон отчаяния и злобы… У него было только одно желание поскорее все кончить…

Воробьянинов перерезает бритвой горло своему компаньону и ночью один забирается в клуб и вскрывает стул. Но в стуле ничего нет.

— Этого не может быть! Этого не может быть!

Изредка он вскакивал и хватался за мокрую от утреннего тумана голову. Вспоминая все события ночи, он тряс седыми космами. Брильянтовое возбуждение оказалось слишком сильным средством: он одряхлел в пять минут…

Ипполит Матвеевич встречает сторожа клуба, и тот рассказывает ему историю последнего стула: в нем были найдены драгоценности, и на полученные деньги построено новое прекрасное здание. Любопытно, что ни один критик, кажется, не обратил внимания на неправдоподобие этого конца: по закону открытое сокровище становилось собственностью государства[117] (на некоторое вознаграждение мог рассчитывать лишь сам сторож, нашедший клад), и к клубу оно прямого отношения не имело. Но именно эта условность позволила создать финал романа, в котором сцена отчаяния и безумия Воробьянинова переходила в гимн просыпающемуся и начинающему жить городу:

Сокровище осталось, оно было сохранено и даже увеличилось. Его можно было потрогать руками, но нельзя было унести. Оно перешло на службу другим людям.

Ипполит Матвеевич потрогал руками гранитную облицовку. Холод камня передался в самое его сердце.

И он закричал.

Крик его, бешеный, страстный и дикий, — крик простреленной навылет волчицы, — вылетел на середину площади, метнулся под мост и, отталкиваемый отовсюду звуками просыпающегося большого города, стал глохнуть и в минуту затих. Великолепное осеннее утро скатилось с мокрых крыш Москвы. Город двинулся в будничный свой поход (Т. 1. С. 373–382).

Глава III

Интеллигенты и «Золотой теленок»

В 1929–1930 гг. Ильф и Петров написали «Золотого теленка». Второй роман писался значительно дольше и труднее, чем первый. Начат «Золотой теленок» был летом 1929 г., потом работа над ним прерывалась; закончен он был осенью 1930 г. В течение 1931 г. «Золотой теленок» печатался в том же журнале «30 дней», где публиковались и «Двенадцать стульев». Однако переход от журнальной публикации к книжной оказался куда более трудным, чем в прошлый раз. «Двенадцать стульев», как мы знаем, вышли отдельным изданием сразу же после завершения их печатания в журнале — летом 1928 г. Издание книги готовилось параллельно с журнальным и на этот раз, но это было не русское, а американское издание, предисловие к которому, написанное А. В. Луначарским, было напечатано в «30 днях» еще в августе 1931 г. (до окончания публикации «Золотого теленка»). В том же 1931 г. первые четырнадцать глав «Золотого теленка» были перепечатаны в Париже в журнале «Сатирикон», на время возобновленном эмигрантами[118]. Роман был опубликован в Германии, Австрии, США, Англии. А советского издания ни в 1931, ни в 1932 г. не было, и американские издатели книги имели некоторое основание сделать на суперобложке извещение: «Книга, которая слишком смешна, чтобы быть опубликованной в России». Ильф и Петров выражали (в заметке, напечатанной в «Литературной газете» 17 сентября 1932 г.) недовольство такой «неджентльменской» рекламой, однако вполне вероятно, что именно она (наряду с другими причинами, о которых мы еще будем говорить) помогла издать книгу год спустя — в 1933 г.