Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 65



Итак, для того чтобы стать такой, какой «хотели ее видеть авторы «Вех»», чтобы утратить свою «вненародность» и проникнуться «мистикой государства», интеллигенция должна признать советскую власть. Призыв «Смены Вех» не остался без ответа. С Запада вернулись эмигранты А. Н. Толстой, И. С. Соколов-Микитов, Н. Я. Агнивцев, потом Андрей Белый. Споры на тему «интеллигенция и народ», «интеллигенция и революция» стали в начале 1920-х гг. не менее популярны, чем во времена «Вех».

Но споры эти велись в иных условиях, чем в 1909 г. Говоря об эпохе, наступившей после 1905 г., упоминают жестокую карательную политику властей, массовые смертные казни, духовный упадок. Все это было, но не следует забывать еще одну особенность той же эпохи: революция 1905 г. привела к отмене предварительной цензуры; репрессии за антиправительственные высказывания применялись, и довольно широко, но лишь после того, как эти высказывания были напечатаны. Такое положение существовало, во всяком случае, до 1915 г. (когда была введена предварительная военная цензура, частично перенявшая функции политической). Февральская революция принесла с собой полную свободу печати, но к лету 1918 г. новая власть постепенно отменила ее. Были запрещены все антибольшевистские издания, включая социалистические. После окончания гражданской войны был введен нэп, появились частные и кооперативные издательства, но теперь уже все печатное подвергалось предварительной цензуре, и весьма жесткой.

Это не означало еще полной унификации идеологии, но путь к такой унификации был уже намечен. В 1909 г. на тему об интеллигенции и ее отношении к государству имели возможность высказаться в печати все направления — от крайне правых до крайне левых. После 1921 г. на эти темы тоже спорили, но в основном устно и кулуарно; в печати могли появляться лишь такие отклики, которые исходили из той же посылки, что и «Смена Вех», — из посылки политической лояльности к власти. Интеллигенты еще могли различаться по взглядам, но интеллигенции все настойчивее предписывалась единая, твердо обозначенная линия.

Такова была обстановка, когда в 1923 г. в Москву, независимо друг от друга, приехали два молодых одессита — Ильф и Петров.

Глава II

«Двенадцать стульев»

В феврале 1917 г., когда в России произошла революция, Илье Ильфу было двадцать лет, Евгению Петрову— четырнадцать. Они принадлежали к разным общественным слоям, к разным национальностям. «А мы даже не родственники… И даже различных национальностей: в то время как один русский (загадочная славянская душа), другой — еврей (загадочная еврейская душа)», — писали они впоследствии в юмористической автобиографии[72].

В отличие от Мандельштама Илья Файнзильберг не мог сказать о себе даже, что он связан с «миром державным» «только младенчески», — он никак не был связан с этим миром. «Закройте дверь. Я скажу вам всю правду. Я родился в бедной еврейской семье и учился на медные деньги»[73], — писал он впоследствии.

Отец Ильи Ильфа был бухгалтером, отец Евгения Петрова-Катаева— гимназическим преподавателем. Впоследствии старший брат Евгения Валентин сделал все, чтобы «улучшить» свое происхождение: он приписал отцу вольнодумные взгляды и связанные с ними служебные неприятности, а себе самому — любовь к революции с детских лет. Литературные дебюты юного Валентина Катаева, о которых мы упоминали, заставляют усомниться в точности такой автобиографии. Но мы отмечали также, что и черносотенные настроения юного Валентина едва ли были особенно серьезными. Во всяком случае, стихи старшего брата никак не характеризуют настроений младшего[74], и можно думать, что отношение Евгения Катаева к Февралю было таким же, как и у большинства его сверстников, — восторженным.

Вероятно, наилучшее представление о том, как будущие Ильф и Петров восприняли революцию, дают стихи их земляка — Эдуарда Багрицкого:

Студенческие голубые фуражки,

Солдатские шапки, треухи, кепи,

Пар, летящий из мерзлых глоток,

Махорка, гуляющая столбами…

Круговорот полушубков, чуек,

Шинелей, воняющих кислым хлебом,



И на кафедре — у большого графина,

Совсем неожиданного в этом дыме,

Взволнованный человек в нагольном

Полушубке, в рваной косоворотке

Кричит сорвавшимся от напряженья

Голосом и свободным жестом

Открывает объятья…

Большие двери

Распахиваются. Из февральской ночи

Входят люди, гримасничая от света… [75]

Но уже через год первые впечатления должны были смениться другими — менее радужными. В опущенной главе из «Двенадцати стульев» Ильф и Петров, говоря о будущем Ипполита Матвеевича Воробьянинова, описывали эти впечатления, совсем непостижимые для старгородского предводителя дворянства в 1913 г.: «…не воображал себе Ипполит Матвеевич (а если бы и вообразил, то все равно не понял бы) хлебных очередей, замерзшей постели, масляного «каганца», сыпнотифозного бреда и лозунга «Сделал свое дело и уходи» в канцелярии загса уездного города N» (Т. 1. С. 548). Конечно, сытый бездельник и бонвиван Воробьянинов описывался авторами без симпатии, и участь этого человека, бежавшего в 1918 г. в товарно-пассажирском поезде из родного Старгорода, не вызывала у них большого сочувствия. Но хлебные очереди, масляные «каганцы» и сыпнотифозный бред — все это в равной степени могло касаться и бывшего предводителя дворянства Воробьянинова, и статистика, журналиста, бухгалтера Ильи Файнзильберга, и агента уголовного розыска, каким, по воле судьбы, оказался после окончания гимназии Евгений Катаев.

В 1923 г., когда Ильф и Петров приехали в Москву, жизнь в стране обретала уже иные черты. «В 1923 году Москва была грязным, запущенным и беспорядочным городом… Москва отъедалась после голодных лет. Вместо старого, разрушенного быта создавался новый…» — писал Е. Петров в 1939 г. в воспоминаниях об Ильфе (Т. 5. С. 507–508). Жизненный уклад, описанный Ильфом и Петровым в «Двенадцати стульях», отличается от времени гражданской войны, но особенно привлекательным его не назовешь. В бывшем особняке Воробьянинова расположилась «государственная богадельня», дом собеса, где хозяйничает «голубой воришка» Альхен; ордерами на мебель Воробьянинова и других бывших людей Старгорода распоряжается другой вор — архивариус жилотдела Коробейников.

Первый роман Ильфа и Петрова был вместе с тем первым произведением молодых авторов, написанным совместно. До этого романа (сюжет которого был предложен им Валентином Катаевым) они писали раздельно и в разных жанрах: Ильф преимущественно очерки, Петров — юмористические рассказы.

Судьба «Двенадцати стульев» оказалась довольно своеобразной. Написанная в 1927 г. и вышедшая в свет в середине 1928 г. (параллельно с публикацией в журнале «30 дней»), книга была очень сочувственно встречена читателями и почти не замечена критикой. «Первая рецензия в «вечерке». Потом рецензий вообще не было», — вспоминал впоследствии Петров[76]. Заметка в «Вечерней Москве» (21/IX) была написана в том стиле, который писатели впоследствии определили как «удар палашом по вые». «Роман читается легко и весело», — писал рецензент «Вечерки» Л.К., но вместе с тем «утомляет». «Утомляет потому, что роман, подымая на смех несуразицы современного быта и иронизируя над разнообразными представителями обывательщины, не восходит на высоты сатиры… Авторы прошли мимо действительной жизни — она в их наблюдениях не отразилась…» Затем, как рассказывал Е. Петров, критика замолчала, хотя книга была почти немедленно перепечатана эмигрантским издательством в Риге и уже начало готовиться французское издание. Но через год после выхода книги молчание внезапно было прервано. Летом 1929 г. критик А. Тарасенков в «Литературной газете» отозвался на «Двенадцать стульев» рецензией под вызывающим заголовком: «Книга, о которой не пишут». Рецензия была не столько положительной, сколько ободряющей. Критик писал, что авторы «преодолевают штамп жанра» «бульварно-приключенческого романа», и говорил о «насыщенном, остром, сатирическом содержании» романа. А вслед за этим, во второй половине 1929 г., появились отзывы во всех основных литературно-критических журналах[77]. Отзывы кисловатые, но снисходительные. С одной стороны, «сатиры не получилось», с другой стороны — один «из первых шагов».