Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 106

— Не барахлите, ветрянки. Кудри природные.

— Батюшки-светы, да он при часах!

— А станишные кавалеры без карманных часов не ходят.

— Может, это не часы, а цепочка для красы.

— Милый мой, часы при вас? Расскажи, который час!

— А ну-ка, подвиньтесь. Встанут, язви их, как коровы, А другим чисто ничо не видать,— сказала басом, протискиваясь к окну, рослая и толстая девка.

— А ты тут кого не видала?!— окрысилась на нее шестнадцатилетняя модница с подкрашенными сурьмой бровями.

— Не на тебя же, бубнову кралю, пришла смотреть.

— Ну ладно. Не ломись, Физа. Ослепла — местов больше нет у окошка.

— Замри, Капа. Дай я на станишного казачка полюбуюсь,— сказала примиряющим басом толстая девка.

— На чужих-то женихов нечего зенки пялить. Своего пора бы тебе, Физа, заиметь годов тому назад с десяток,— не унималась модница с подрисованными бровями.

— А у меня был свой, да весь вышел. А нового для меня завели, да што-то долго, подлец, киснет…— басила, отшучиваясь и упорно пробиваясь к окошку, толстая девка.

Федор сначала злился на зубоскаливших за его спиной девок. Отлично слыша их издевательские насмешки и зная, что все это слышит и Даша, он сатанел с каждой минутой и сидел теперь как на иголках. Наконец, улучив удобный момент, он высунулся в створки и прицыкнул на чертовых просмешниц, пустив даже сквозь зубы по матушке. Но это нисколько не смутило линейных красавиц, а наоборот, только подзадорило их. И они, снова валом прихлынув к окошкам, принялись донимать разгневанного жениха такими на этот раз прибасками, от которых даже у Федора глухо горели темные щеки и ныло где-то в коренном зубу, как это случалось с ним только в минуту великого ожесточения…

В самый разгар пира в горницу ввалился знаменитый не только в станице, но и на всей Горькой линии гармонист Трошка Ханаев в сопровождении Дениса Поединка. Как правило, Трошка никогда не ходил по пирам и беседам без своего закадычного друга. Федор, завидев в дверях приятелей, просветлел, забыв о зубоскаливших под окошком девках.

В пояс откланявшись молодым и поздравив родителей жениха и невесты «с начатым делом», Трошка с Денисом выпили по стакану поднесенной им на подносе водки. И Трошка, не закусывая и не морщась при этом, рывком развернул на ходу канареечные мехи гармони. Затем, важно опустившись на услужливо подсунутую чьими-то руками табуретку, он прогулялся всеми пальцами сверху вниз по басам и потревожил слегка лады для пробы.

На мгновенье в горнице стало тихо. Одна из свах — это была двоюродная сестра жениха, бойкая, востроглазая бабенка Павочка Ситникова,— открыв набитый капустой рот, с изумлением посмотрела на гармониста. Подмигнув разомлевшей от жары и хмеля бойкой бабенке, Трошка крякнул и, сбочив голову, уронил ее, как отрубленную, на лакированный корпус гармони.

Рявкнули басы. И вдруг такая пулеметная очередь дьявольских вариаций вырвалась из-под промелькнувших над клавишами Трошкиных пальцев, что свах, словно вихрем, сорвало с места.

А минуту спустя ничего уже нельзя было распознать в этом калейдоскопе всеобщей пляски. В радужном сиянии стремительно кружащейся перед глазами красочной карусели порхали белые фантики и пунцовые, как пламя, бабьи подолы. Все слилось и смешалось в бешеном ритме пляски: кашемировые подшалки, кружевные передники, ситец, бисер и чесуча. Бесстыже скаля в медовой улыбке сахарно-белые зубы, свахи, беснуясь и взвизгивая, наседали на крутящихся заводными волчками танцоров. Все в поту, в чаду духоты и в хмельном дурмане, чудом выкручивались лобастые сибиряки из-за бушующего пламени бабьих подолов. И было похоже, что вконец осатаневшие от хмеля и пляски свахи так и норовили смести напрочь с круга своими разбушевавшимися подолами этих уже близких к обмороку плясунов.

И только в центре этого наглухо замкнувшегося в бесовском верчении круга, совсем будто чуждые всей этой неистовой праздничной кутерьме, плавали павами друг против друга помолодевшие и сияющие, как божий майский день, сватьи. Не теряя общего ритма пляски, смиренно сбочив увенчанные кружевными наколками седые свои головушки, сватьи с великим и близким к райскому блаженству умилением смотрели друг дружке в лицо и бойко приговаривали, ударяя в ладони:

— Уж ты,хмелюшко-хмелек, Что не развивался? Где казак ночевал, Что не разувался? Где, варнак, пировал, У какой сударки? С кем ты зорю зоревал? За каки подарки?

— Не за перстень-талисман, Не за злат сережки Открывала молода Ночью мне окошки.

Ходуном ходил древний немировский дом, растревоженный ревом стобасовой гармони, озорными припевками свах и буйной пляской. Стонали под коваными подборами плясунов вековые, в пол-аршинную ширину, половые плахи. В скороговорку, наперебой переговаривались между собой тарелки на столе и оконные рамы. Порожние рюмки, озоруя, приплясывали на подносе. Под столом, не поделив жирного окуня, дико ревели дымчатые коты.

Во дворе, под крышей прохладного в этот час немировского сарая, уже назревало нечто вроде кулачного боя. Двое полуобнявшихся или полувцепившихся — не поймешь — друг в дружку пожилых казаков тупо топтались вокруг здоровенной стойки. Один из них — Кирька Караулов, другой — бывший гвардеец, не уступавший ростом Кирьке, Феоктист Суржиков — дядя невесты. Кирька Караулов, взявшись всей пятерней за ворот сатинетовой рубахи Феоктиста Суржикова, рычал что-то нечленораздельное. А Феоктист, пытаясь вырваться из крепких Кирькиных рук, говорил ему почти со слезой, умоляюще:

— Освободи без греха мои руки, сват. Дай хоть раз я те наотмашь вякну. Уважь. Богом тебя, варнака, прошу, и сделай ты мне такую милость!

— Нет! Не могу я, сват, в этом тебе уважить…

— Ага. Не можешь?!

— Никак нет, сват. Отрицаю.

— Отрицаешь? А пошто?

— А по то, сват, не за што бы тебе в такой час личность мою соборовать.





— Хе! Ишо как усоборую. За один удар все грехи тебе оптом отпущу.

— Не кощунствуй, сват. Ты же не поп меня исповедовать!

— Хоть не поп, а в звонарях состою — кайся.

— В чем же мне каяться, сват? Чем я перед тобой грешен?

— Ага. Стало быть, все скрозь отрицаешь?

— Отрицаю, сват.

— Так. А то, што я при одном ухе двадцать с гаком лет состою, это ты тоже отрицаешь?

— При одном ухе — это так точно, сват. Это факт налицо. Не спорую.

— Ага. Ну вот за этот факт я сейчас тебя и брякну.

— Што ты, опомнись, сват!

— А я не больше четверти выпил — в своей пока памяти. Богом прошу, давай, ради Христа, подеремся, пока я сознанья не потерял. А напьюсь — мне тебя тогда не осилить…

— Драться я всегда, сват, с полным моим удовольствием. Ты меня зиашь. Не в том дело. Ты мне скажи, за што ты меня губить на свадьбе собрался?

— Как так за што?! Вот тебе на. А кто мне левое ухо перед полковым походом напрочь железной тростью отсек? Не ты, сват?

— Ну мало ли что там бывало у нас по холостяцкому делу…

— Нет, ты не виляй. Говори мне кратко, как на словесности, ты лишил меня уха? Твоя работа?

— Ну, был грех… Не спорую, сват. Дело прошлое. Правильно. Благословил я как-то раз тебя на фоминой неделе тростью. Каюсь.

— Ага! Каешься?! Ну вот, за это-то раскаянье я те сейчас и лупану…

— Одумайся, сват,— почти рыдая, увещевал. Феоктиста Суржикова Кирька Караулов.— Опомнись, я— тебе говорю. Ведь мы теперь вроде родни с тобой после сегодняшней свадьбы. Нам бы только пить-пировать, а ты грех заводишь.

— А пошто ты мне не коришься, сват? — Я корюсь, сват.

— А коришься, ослободи мои руки.

— Ну как же я тебе их ослобожу, сват? Ведь ты же меня в один момент можешь изувечить.

— Вполне могу. Определенно, сват, изувечу.

— Што ты, бог с тобой, сват. Опомнись.

— Знать ничего не знаю. Все равно я обязан тебя ударить.

— Смирись, сватушка. Четверть поставлю.

— Ага, боишься?!

— Не боюсь, сват. Дело родственное. Грешить не хочу.

— Врешь, подлец. Ты моего удару, а не греха боишься. Сам знаешь, кака рука у меня тяжелая. Али забыл, как я японцев клинком соборовал?!