Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 106

— Послушай, красавица, а не видала ли ты гусыни, белой, как лебедь, и если видела, то в какую сторону улетела она? И не слыхала ли ты ее крика?

И, смеясь, девушка ответила воину:

— Храбрый мой батыр, а не так ли светла я лицом своим, как светлы были перья белой гусыни, и не похожи ли руки мои на два гибких и легких ее крыла?

Тогда воин снова спросил девушку:

— Как же мне звать тебя? И откуда ты? И какой твой род? И далеко ли аул твой отсюда, красавица?

И ответила девушка воину:

— Если светла я лицом моим, как светлы перья белой гусыни, если руки мои похожи на два гибких ее крыла,— то и зови меня, батыр, отныне по имени этой птицы — Каз-Ак!

И понял тогда храбрый Колчан Кадыр, что это сама судьба плененного врагами его народа вернулась к нему в образе белой гусыни Каз-Ак, Она напоила его из клюва живой ключевой водой, исцелила его от смертельных ран. Она, превратившись в красивую девушку, стала его женой, для того чтобы продолжить павший в неравной битве с врагами свой род…

На минуту снова умолкнув, рассказчик перевел дыхание и затем опять продолжал:

— Прошло много лет. И великое числом потомство оставили после себя Колчан Кадыр с прекрасной Каз-Ак после самого долговечного и счастливейшего на земле их брака… А в честь этой белой, как лебедь, красавицы Каз-Ак и было потом дано их потомству имя — казахи.

— Значит, имя наше — казахи?— спросил взволнованным полушепотом Сыздык.

— Значит, так. Значит,— казахи, а не киргизы,— сказал Сеимбет.

— И обо всем этом пел тебе акын?

— Да, от него я услышал впервые настоящее имя нашего народа… Я рассказал тебе песню великого акына, как умел. Но я сберег в своем сердце и в памяти несколько слов из этой песни. И хоть нет у меня под руками домбры, я спою тебе эти слова. Ты ведь знаешь меня. Голос мой неплохой, а вторить мне будет вот этот тихий вечерний ветер.

И Сеимбет, дремотно раскачиваясь из стороны в сторону, негромко запел:

Много ханов ты знала, степь моя! Был хан Аблай. Как голодный шакал, Он по аулам добычу искал. Баям с Аблаем привольно жилось. Много их в наших степях развелось… А тем, чьи плечи давила сума, Хан был как злая степная зима. Все туже на шее народной петля Баев и русского злого царя… Как волки, зубами степь они рвут, Пастбища наши и скот наш берут, Лучшие выпасы наши забрали, Лучших коней у нас увели. И нет нам приюта у нашей земли… Взамен нам остались пустыни, пески, Раздолье да горе, простор для тоски. Страшно народу на степи смотреть. И горько акыну про все это петь.

Весна.

Припекает жаркое солнышко. Желтый пушок ветродуек усыпал увалы. Глядя на них издали, можно подумать, что это желтеют не ранние полевые цветы, а только что вылупившиеся и разбежавшиеся по траве гусята. Степные курганы покрылись кремовыми коврами подснежников. Пахнет подвяленной на припеке прошлогодней полынкой и горьковатым ароматом еще не успевшей просохнуть дымящейся земли. В низинах стоят озера полой воды. Над степью повис полог зыбких, мерцающих марев.

Заливаются, купаясь в волнах тепла и света, жаворонки. Бьют в набат на закате перепела. Трубят в часы рассвета розовые от зари лебеди. И днем и ночью идут над великим степным простором — крыло к крылу, косяк к косяку — косые станицы диких гусей и казарок. Кривой, разорванной цепью тянутся с немилого юга к родному северу журавли, и на журчанье прозрачных весенних ручьев походят их гортанные переклики. Стонет степь от птичьих гимнов благотворному степному теплу и голубому небесному свету. А проснувшиеся от зимней спячки сурки наперебой приветствуют раннюю дружную весну озорным свистом.

Весна.

Поднимается над степью страстное лошадиное ржание. Раздается ленивый верблюжий рев. Звучат гортанные крики одетых в цветные халаты джигитов. Бесконечная вереница арб, груженных коврами и войлоком. Праздничным, ярким и красочным выглядит караван кочевников, тронувшихся с зимовок в глубинную степь с табунами скота и домашним скарбом.

А из ветхих, почерневших от времени юрт в этот час выглядывают полуголые казашата, одетые в лохмотья женщины и пробковые от векового загара скуластые лица джатаков. Люди эти молча смотрят вслед богатому красками байскому каравану, уходящему в далекую степь, золотую от яркого весеннего солнца.





— Хабар бар ма?— спрашивает молодой джигит в голубом нарядном бешмете старого пастуха-джатака.

— Жок,— отвечает джатак, поникнув.— Хабар жок. У джатака нет новостей. Новость ушла вместе с богатыми в степь. Новость ушла по следам гордых белых байских верблюдов.

— Хабар бар ма?— снова спрашивает джигит встречного старца, слепого Чиграя.

— Хабар бар,— отвечает слепой Чиграй.— Хабар бар. Сильные и богатые люди нашей степи ушли на джайляу и угнали свои табуны на летние пастбища. А джатаки остались здесь, около байских зимовок. Джатаки будут стеречь здесь добро богатых.

Замирали над степью далекие крики гарцующих на злых и горячих конях джигитов. Уходил караван в далекую степь. А джатаки продолжали стоять в молчании около жалких своих кибиток, с тоской, гневом и завистью глядя вслед уходящим в степную даль. Это были те бесправные и обездоленные, кому было сказано на родовом совете так:

— Если нет у тебя выносливого верблюда, если нет у тебя коня и десятка овец — оставайся на месте и не ходи за богатыми.

— Ие, — соглашались джатаки.

— Каждый джатак может тоже стать богатым, если он хорошо поработает в летнюю пору на бая, — говорили аксакалы джатакам.

— Жарайды, жарайды, — отвечали джатаки. Терпеливо и молча выслушивая своих аксакалов, джатаки думали о невеселой, скупой на радости, горькой своей судьбе. Они знали — придет жаркая пора сенокоса и поднимутся тучи гнуса, от которого будут судорожно биться Тощие лошади и плакать, как дети, козлята. Они знали — высохнет вымя единственной кобылицы и не будет у них в турсуках кумыса. Не будет у них ни пресной лепешки, ни крошки бараньего сыра, и нечем им будет кормить в знойное лето своих детей.

— Ах, какой ты казах, если юрту твою изрешетило время, если встречного путника — гостя аула — ты не можешь напоить кумысом и угостить баурсаками! Ах, какой ты казах, если жена твоя не имеет масла для того, чтобы вылить его на очаг отцовской кибитки в честь новорожденного, как этого требует обычай степей! Нет, ты не казах. Ты — бишара, освистанная богатым и осмеянная сильным.

И джатаки, слушая аксакалов, знали — минует жаркое лето, проведенное ими в труде, в нужде и в поту. А баи, вернувшись под осень с джайляу к своим зимовкам, скажут им на своем родовом совете:

— Вы хорошо поработали летом. Вы сохранили наши зимовки, вы накосили нам сена, и скот наш не будет страдать от бескормицы. Все это — хорошо. И за все это каждый из вас может теперь рассчитывать на приют в наших жилищах, на чашку айрана и на кость баранины.

Так скажут осенью баи джатакам. Но они умолчат об обещанной пригоршне серебра и о пяти золотых монетах. Они умолчат о жеребенке с белой звездой на лбу, о трех тайнчах, о двух нетелях и пяти баранах, обещанных джатакам в награду.

И джатаки, выслушав баев, скажут, поникнув:

— Жарайды. Жарайды, аксакалы… Вечер.

Пахнет дымом кизячных костров, овечьим пометом и шерстью. Угасает вдали над озерами пышный закат. Тихо звенит в ковылях бесприютный, засыпающий ветер. Медленно кружится над курганом коршун. Все вокруг полно дремотного, предвечернего покоя и тишины.

Старейший из рода джатаков, слепой Чиграй, сидит в своей дырявой юрте возле угасающего очага и прислушивается к чему-то. Невольно прислушиваются и все остальные, сидящие вокруг очага.

— Я слышу топот конских копыт. Из степи в наш аул скачет всадник,— говорит Чиграй.

— С доброй ли вестью? — спрашивает слепца такой же древний, седобородый старик Юсуп, сидящий с ним рядом.

И не успел ответить Чиграй, как в юрту вихрем ворвался спешившийся на полном скаку джигит Садвакас. Он был бледен, и губы его дрожали.

— Хабар бар ма? — хором спросили его насторожившиеся джатаки.