Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 113



Однако и испытания и победы были еще впереди; наш же рассказ — о весне восемнадцатого.

28 апреля газеты публиковали «Очередные задачи Советской власти», а на следующий день, в понедельник, Ленин выступал с докладом на заседании ВЦЙК. И все, кто встречался с ним в эти дни, видели, в каком отличном расположении духа находился Владимир Ильич. Закончена большая работа, и Центральный Комитет партии полностью согласился с выдвинутыми в ней положениями, а время идет, вот уже и Первомай.

«Чтобы дать возможность московскому рабочему активу услышать доклад Ильича об очередных задачах Советской власти, доклад этот делался в Политехническом музее, — писала Крупская. — Ильича встретили бурной овацией, слушали с громадным вниманием, видно было, как этот вопрос близок был слушателям. С необыкновенной страстностью выступал там Ильич. И сейчас нельзя читать его речь без волнения. Ильич говорил в ней об особенностях нашей революции, о причинах ее победы, о трудностях социалистического строительства в обстановке мелкобуржуазной страны… крыл наших «левых коммунистов», поддавшихся этим влияниям, хотя и называл их все же нашими вчерашними, сегодняшними и завтрашними друзьями…»

Ленин закончил свое выступление, повторив лозунг ЦК партии, выдвинутый к 1 Мая: «…мы победили капитал, мы победим и свою собственную неорганизованность».

Так завершался апрель восемнадцатого. План социалистического строительства разработан и принят. Но истекают, кончаются дни, часы, мгновения мирной передышки… И все-таки прежде будет праздник. Первый праздник государства рабочих и крестьян. Первомайский праздник тех, кто победил, и тех, кто не дошел до победы.

«Накануне обыватели настроены зловеще. Рабочие не будут выступать! — говорят они со злорадной усмешкой… Эти россказни меня, как человека достаточно осведомленного, конечно, нисколько не волнуют, — пометит в записной книжке Анатолий Васильевич Луначарский. — Но волнует меня… небо… Признаюсь, я встал в 4 часа посмотреть, насколько враждебна к нашему празднику погода. Небо было ясно…»

Радостный и тревожный занимался первомайский рассвет над Советской Россией.

Штрихи биографии

ХАРАКТЕР

Осенним ленинградским вечером оказался я на Сердобольской улице. Поднялся на третий этаж большого питерского дома. Открыл дверь бывшей квартиры Маргариты Васильевны Фофановой. На столе расстелен план Петрограда. Когда-то здесь лежала записка. Маргарита Васильевна прочла ее и присела в растерянности, не зная, что делать, как поступить. «Ушел туда, куда Вы не хотели, чтобы я уходил. До свидания.

Ильич».

…Мало осталось среди нас свидетелей той поры, тех событий, а уж непосредственных участников — почти совсем нет. И все же близко еще революционное былое, вплотную подходит к нашему времени, вплетается в судьбы моего поколения. И сегодня еще сидишь в самом обычном ленинградском учреждении — входит тетушка курьер, говорит: «Пакет из Смольного». Вздрагиваешь от неожиданности.

И еще совсем недавно можно было прийти на Суворовский бульвар — правая сторона от Арбатской площади, — шагнуть под кирпичную арку третьего, кажется, или четвертого дома от угла, подняться по лестнице — той, старомосковской, обшарпанной не то ногами, не то эпохами, — и дверь тебе открывала сама Маргарита Васильевна Фофанова.

Тебя приглашала войти невысокая располневшая женщина с той мгновенно располагающей добротой лица, которой награждает старость, лишая многого другого. Годы, казалось, давно растворили в себе представления о возрасте хозяйки, одна короткая стрижка — такую носили, скорее всего, в двадцатых годах — свидетельствовала о времени, когда в последний раз следовала моде Маргарита Васильевна. Это о ней писал Владимир Ильич: «И я и Надежда Константиновна знаем Фофанову, как честнейшую большевичку еще с лета 1917 года».



В этой старой московской квартире можно было опуститься в истертое, провислое, а оттого и удобное кресло, послушать Маргариту Васильевну. Рассказывала Фофанова охотно и просто, как умеют это делать старые русские женщины. Говорила о своей дружбе с Надеждой Константиновной и встречах с Владимиром Ильичем, вспоминала все новые истории, окрашивая их памятными ей подробностями. Сама агроном по образованию, работала, например, в хозяйстве Бутырского хутора. Отсюда по строжайше утвержденным спискам выдавала молоко лишь тем семьям членов правительства, где были маленькие дети. И звонил Владимир Ильич, говорил просящим голосом:

— У Михаила Николаевича Покровского маленьких детей нет. Но возраст преклонный, да и больной; может быть, и ему станем давать молоко?..

Маргарита Васильевна вспоминала об этом, между прочим, еще в те времена, когда имя Покровского упоминалось лишь в связи с ошибками в исторической науке. Рассказывала она и о том, как видела в последний раз Владимира Ильича. Работала в то время с Кржижановским, как раз и торопилась к нему, когда встретила на Воздвиженке Марию Ильиничну. Конечно же стала расспрашивать: как здоровье Ленина, обнадеживают ли врачи? Владимиру Ильичу стало заметно лучше, он мог бы сам и передвигаться, но вот беда — нужно кресло-каталка, а его нет. Мария Ильинична отправилась по объявлению в один состоятельный дом, там продается вполне подходящее кресло, но запрашивают такие деньги, каких у нее нет.

Фофанова приехала к Кржижановскому и сразу же рассказала о встрече с Ульяновой. Глеб Максимилианович принялся звонить Дзержинскому: «Феликс Эдмундович, как бы изыскать возможности, чтобы все-таки заполучить это кресло-каталку?..»

В свободный день Фофанова отправилась в Горки. Общаться с Лениным никому не было разрешено, украдкой наблюдала за Владимиром Ильичем: он сидел в плетеном кресле с большими, словно велосипедными, колесами на резиновом ходу. В этом кресле и сфотографировала Мария Ильинична Владимира Ильича — последние его фотографии…

О событиях же времен Октября Фофанова рассказывала реже, — быть может, потому, что здесь уже не вспоминала, а повторяла свободно, без запинки известные факты, словно перечитывая прежде опубликованное…

Горький писал, что он любовался азартом Владимира Ильича, тем азартом юности, каким он насыщал все, что делал. Азарт был свойством его натуры, утверждает писатель. Так оно и есть, если избавить слово «азарт» от обычно сопутствующего ему отрицательного звучания (опасаясь которого мы предпочитаем заменять слово «азарт», казалось бы самой своей упругостью передающее состояние духа, бесформенной — «увлеченностью»). Как бы то ни было, Ленин обладал способностью до конца, без остатка отдаваться тому, чем был занят в конкретное, а потому и неповторимое мгновение своей жизни.

«Весь, целиком, без остатка жил Ленин этот последний месяц мыслью о восстании, только об этом и думал, заражал товарищей этим настроением, своей убежденностью», — вспоминала Н. К. Крупская.

Постоянно натянутая струна мыслей и чувств кому-то представляется ненужной растратой сил: зачем отдавать каждому поступку столько страсти, для чего принимать так близко к сердцу каждое дело, которым занят? Но в той же мере и людям противоположного характера, для кого привычны высокие эмоциональные нагрузки, нестерпимо безразличие холодного расчета, спокойная отстраненность от всех дел — все это представляется для них почти смертельной остановкой…

Неотразимость Ленина — в силе убеждений, точности социальных целей, гениальности политического предвидения. Все это так. Но был и присущий ему темперамент, та взрывная сила, которая волной своей могла увлечь и одного собеседника, и многотысячный митинг.

Горький рисует портрет Ленина: «Иногда казалось, что неукротимая энергия его духа брызжет из глаз искрами и слова, насыщенные ею, блестят в воздухе».

Эта энергия духа, этот темперамент, эта взрывная сила — не берут ли они начало в совершенном и удивительном совмещении в общем-то противоположных черт характера Владимира Ильича, как рождает искру высокая разность потенциалов? Глубокая ненависть к эксплуатации сочеталась с жизнерадостностью, непосредственностью восприятий. Помните у Горького: «Было даже странно видеть, что такой суровый реалист, человек, который так хорошо видит, глубоко чувствует неизбежность великих социальных трагедий, непримиримый, непоколебимый в своей ненависти к миру капитализма, может смеяться по-детски, до слез, захлебываясь смехом».