Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 10

— Дядька Мирон, я с тобой!

— Сынок…

— Я с тобой! Дядька Мирон, милый…

И так они вцепились друг в друга, что никакой силой не разнять.

Мирон у себя в хате сидел на низкой скамейке и умело подбивал сапоги деревянными гвоздями.

Лепик смотрел в окно, уронив на колени мало его занимавшую книгу. В окно он видел, как на дворе Сидора гуляла свадьба.

— Почему плохим людям легко живется, а хорошим трудно? — спросил неведомо кого Лепик. — И хорошие идут к плохому, будто не знают. Почему?

Мирон забил последний гвоздь, поставил сапог со стуком на пол, ловко завернул портянку и сунул ногу в голенище. Обувшись, он прошел по хате. Сапоги скрипели отменно, не сапоги — духовой оркестр.

И вдруг Мирон рванул ситцевую занавеску, а за ней — китель сверкал орденами и медалями. Он тот китель надел, затянулся ремнем. Лепик восторженно смотрел на своего бывшего командира.

— Я спрошу твоих хороших, — сказал с непонятной угрозой Мирон. — Я им, сукиным детям, вопросы задам!

Застолье было в разгаре, когда распахнулась дверь хаты и на пороге возник Мирон, сияя орденами и медалями. Сидор, сидевший рядом с молодой, поднялся и радостно воскликнул:

— Уважил! Проходи!

Он окинул взглядом стол, не нашел, куда посадить гостя, и приподнял за плечи худенького старичка, который явно перепил:

— Отдохни, Ехвим!

Но старичок вдруг взъерепенился:

— Кого гонишь? Сельсовет гонишь! Не смей!

— Ты пошуми, — сказал спокойно Сидор. — Или долг вернул, что раскричался?

— Не, Сидор, нет, — замотал покорно головой старик. — Выпил лишку… Отдохну…

Он выбрался из-за стола, кто-то подхватил его, отвел.

— Садись, — показал на пустой стул Сидор. — По правую мою руку!

— На его место хочу, — показал Мирон на Якуба, который был розов от выпитого и явно доволен обществом белозубой соседки. — Его погони. Тоже, небось, должен?

Якуб вмиг изменился в лице, будто и не было хмеля.

— Ты чего, Мирон? — сказал Якуб. — Веселье идет. Глаза разуй.

— Не я, вы слепы, — отвечал Мирон. — Хлебную самогонку пьете, а зерно Сидор у колхоза крал.

— Ты видел? — взвился Сидор.

— Не видел, да знаю, — осадил его Мирон.

Мирон окинул взглядом мужиков и баб.

— Сытно едите, хмельно пьете, — продолжал он. — А сами можете этак-то угостить? Не-е, в хатах шаром покати, дети голодные плачут. Глядят они, как их батьки у вора угощаются. Как они ради самогонки души продали.

— Прекрати, Мирон! — вскочил бывший фронтовик.

— Это он у вас украл. У государства! Лесом втихаря торгует! И вы знаете, но пришли в гости. Пришли пить и жрать краденое у страны, за которую недавно на смерть шли!

За столом было тихо. Бледный Якуб поднялся и стоял, опустив голову, двигая желваками.

— Помните, он даром не угощает. Он вами помыкать будет. Видели, как он местную советскую власть из-за стола выкинул? А мы за эту власть… Забыли погибших друзей-товарищей?

— Что же получается, Мирон, — сощурил глаза белый лицом Сидор, — чтобы мне жить, должен я тебя изничтожить?

— Мира не будет, — сказал Мирон.

И вышел. Якуб последовал за ним. Стали гости подниматься по одному из-за стола, И не глядели друг на друга…

Мирон сидел на крыльце детдома и держал в руке газету с фотографией Ольги Ивановны.

Спешил к нему Якуб. И была у него в руке та же газета.

А с другой стороны бежал Лепик. И ту же газету нес.

Они подошли, сели рядом. Посидели молча, и Якуб сказал:

— Орденом Боевого Красного Знамени… посмертно…

Мирон вприщур смотрел в какую-то свою даль. Потом проговорил:

— А принялись яблони-то, Якуб. В рост пошли… А, Лепик? Все до одной…

И смотрел вприщур в свою даль, в будущее, которое виделось ему светлым, потому что человек он был душой и телом здоровый.

В хату без стука прошел высокий и худой Сидор с иссохшим лицом, на котором горбился приметный нос. Теперь ему было лет на сорок больше, чем тогда, когда он рубил сад.

— Слыхал, умираешь, — сказал он и подошел к кровати.





Мирон, одни глаза прежние, лежал под стеганым одеялом и смотрел на Сидора с таким видом, будто ждал его прихода.

Сидор постоял над больным, вглядываясь в лицо, будто пытаясь разглядеть, какая она — смерть, и сказал без торжества, а даже с печалью:

— Выходит, моя взяла.

Сидор уцепил длинными узловатыми пальцами табурет и подсунул под себя, устроился, поскрипел им, вздохнул.

— Ни разу к тебе не заходил, а вот пришел… Умрешь, не спрошу.

Сидор чем-то напоминал старого, умудренного жизнью ворона, который сидел над беспомощным врагом, и от собственной победы было ему грустно.

— Не любил я тебя, Мирон… Не любил. Умирай, Мирон, а я поживу. Погреюсь на солнышке…

Сидор поднялся и подошел к окну, чтобы раздвинуть занавески, но вдруг в простенке увидел в раме газетную вырезку. На той вырезке был портрет Ольги Ивановны с той радостной и доверчивой улыбкой на лице, какая бывает только на заре жизни.

— Страшно умирать-то, Миронка? — спросил Сидор осипшим голосом, и было понятно, что с этим вопросом он и шел.

Мирон молчал, и Сидор поглядел на него. Он еще более нахмурил брови и ссутулил плечи. Мирон смотрел на него ясно, спокойно и улыбался.

— Врешь! — крикнул Сидор. — Все-то врешь!

Он набычил голову и шагнул в дверь. Сидор шел по саду, не глядя по сторонам.

По ту сторону сада, у воды, стояла его хата. Он прошел в калитку, остановился посреди двора, потом птичьим движением повел головой и посмотрел на сад.

— Заживу широко, — проговорил он. — Теперь не помешаешь…

По двору бродила живность — куры, гуси, утки, индюки. Птицы было много — не менее сотни.

— Христина!

Из хаты испуганно выскочила полная суетливая женщина с алюминиевой миской в руке, в миске — крупа.

— Где сыны?

— Где им быть? — недовольно ответила женщина. — В поле.

— Пусть точат топоры. К вечеру сад срубим, — сказал Сидор. — Строиться начнем, три сына — три хаты…

— В сельсовет ходил?

— Сад-то бесхозный. Его держали, пока Мирон жил…

— Мирон-то неужто?.. — старуха торопливо перекрестилась.

— Отходит.

Сидор рывком взял из ее рук миску и стал сыпать крупу птице. Живность закружила у ног, гогоча, крякая.

— Мои сыны — лучшие механизаторы в колхозе. Им и лучшее место в деревне…

И не закончил… Выпала из рук, покатилась по земле миска, раскидывая крупу. Рухнул Сидор на колени, скривил рот, прохрипел:

— Мирон…

И упал плашмя на утоптанную землю, неловко вывернув локти.

Он лежал неподвижно, уткнувшись щекой в пустую миску.

— Здравствуй, — сказала Ольга Ивановна, все такая же молодая, чистая лицом, красивая.

Она сидела на краю кровати и ласково смотрела на Мирона.

— Здравствуй, — обрадовался он ей.

— Как ты жил без меня, Миронка? — спросила она.

Он ответил просто:

— Всякое было… Гаврики наши подросли, и детдом закрыли. Без малого тридцать лет председательствовал в сельсовете. Воевал, помогал людям, тебя любил, сад посадил — всего досыта.

— Отчего не женился?

— Привык было к одной. О свадьбе задумался… Да стала ты мне сниться. А вдруг, думаю, придешь… Хоть на закате…

— Тайком от тебя не стала бы жить.

— Куда ты ушла от меня, Олюшка? Я тебя искал… Ушла, следа не оставила.

— Поехала за правдой… В Москву, должно быть… Да свалилась в горячке… Однажды очнулась в какой-то больнице. Звала тебя…

— Я тебя ждал. Годы ждал. Тебя орденом наградили, посмертно. А я все не верил, все ждал. Я тебя любил, Олюшка. И теперь-то, в смертный час, все люблю. И рад тебе.

— И не тревожься больше. Я пришла. И тоже рада.

И шумел сад на ветру. Висели краснобокие яблоки. Шептали о чем-то кроны. И вечное солнце светило над вечным миром.