Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 69

- Это коса не дедушки, а скорее бабушки... - Дед хату оставил, - это уже кто-то один, может, внук.

- Дед хату покинул, пошел воевать. Гренада, Гренада... еж твою мать... - московский журналист.

- Хлопцы, а двор же весь зарос. Глядите, весь в полыни. Все вокруг в полыни. - Хозяин района.

- То не полынь, чернобыл, - поправили его.

- Все равно, все заросло. Чернобыль. Чернобыль кругом. Ко мне, Федя.

И пошла коса по кругу. Коса, некогда краса. А сейчас что колун. Косовище без держака, без лучка. Сгнила, наверное, лопнула перевязь его, и лучок упал, затерялся в присарайном хламе. Носик, съеденный ржавчиной, надломился, упал на первом же взмахе. Но косец не обратил на это внимания, продолжал косить и косил молодецки. Были в нем и сила, и удаль. Косил и покрикивал: - Вот так, вот так. Бей гадов, руби гадов! Чернобылю конец! Чернобылю конец!

И все, кто был там, кроме автора, шли за ним следом и повторяли вслед за ним:

- Конец, конец! - И рвали из рук косу. - Хватит, остановись, оставь и нам немного.

- Не подходи, не подходи! - гудел он в ответ. - Ноги, хлопцы, ноги, пятки подрежу, девки любить не будут.

После него косою завладел председатель колхоза, широко расставил ноги, вольно размахнулся:

- Душа крестьянская простору просит. - И пошел. Сначала не очень уверенно, что тут же было откомментировано:

- Сачок.

Но, немного погодя, слова эти пришлось взять назад:

- Не, добро косить. На пятерку. Я так не смогу. Я на силу беру.





- Земляк, земеля! - шумнули стоящему ото всех в стороне автору. - Иди к нам! Покажи и ты нам, как умеешь.

Но он пошел совсем в другую сторону. Прочь от этого двора. Где-то здесь, в этой деревне, был и его дом. Дом, в котором он родился. Но он не помнил его. А хотелось найти тот дом. Положить руку на стену его, упереться лбом в стену и замереть.

Дом появился перед ним как из сказки, будто из сна выплыл. Он не был уверен, что это именно его дом. Но если он пришел к нему, значит, его. Он сел на скамейку, и тут вновь перед ним появилась пчела. Та ли самая, со двора водителя, или из его уже двора, именно его ждавшая, он не знал, пчела и пчела, как литая пуля. Он потянулся к ней рукой, совсем не для того, чтобы отогнать, скорее погладить. Пчела отлетела чуть в сторону. И он заплакал. Понял, что сегодня, придя к родительскому дому, он не обрел его, а потерял. Потерял навсегда. Сегодня он стал нищим. Беднее самого последнего нищего. Настолько беднее, что и представить себе невозможно. У самого-самого нищего есть все же родина, есть земля, на которую он может прилечь вживе и ляжет, уходя в нее мертвым. У него отняли и это. Отняли то, чего невозможно отнять даже у зверя, козявки и жабы. Травинку, хвойную иголку, и ту вырвали изо рта. Ничего у него нет и никогда не будет.

А со двора все еще продолжало разноситься на всю омертвелую округу:

- Руби гадов! Бей гадов! Дед будет доволен, покосили его двор. Чернобылю конец, конец, конец!

Нет, не конец. Из-за речки, с другого ее, высокого берега, смотрел им в глаза, стоял и усмехался, как космический пришелец, угрюмый и черный безглазый циклоп-саркофаг. А среди соток египетской мумией лежал черный челн с прислоненным к его прогнившему боку ясеневым, будто искалеченная рука человека, веслом.

Вместо эпилога

Пожарами, наводнениями, авариями и бесконечными землетрясениями заканчивался двадцатый век, брало начало тысячелетие. Земля жила сплошь одними только ликвидациями, преодолением последствий дня, от которого уже не оставалось и праха. Но последствия его оказались уцепистее жизни. И все, кому удалось уцелеть, перестали просто жить и бросились бороться с этими непредсказуемыми и поднимающимися, подобно рощи не, последствиями. В этом, конечно, не было ничего нового, ни удивительного, если бы не одно обстоятельство. Как-то неожиданно, может, и намеренно, как это было уже не раз: ежедневно борясь, все вдруг забыли, а ради чего они лишаются живота своего. По городам и весям появилось множество беспризорников, неисчислимо расплодились бездомные коты и собаки. Всех рыжих котов называли "Чубайсами", черные и серые были безымянными, как безымянными заканчивали жизнь на живодерне и одичавшие псы. Все приходилось не к месту, не в пору ни людям, ни б.... Хотя б... развелось тоже неимоверно. Большинство из них, в основном мужского рода проституты, заседали в парламентах, думах и национальных собраниях, а наиболее ловкие подались в губернаторы, вертикальщики и президенты (стремясь стать творцами нового Евангелия - от себя, любимого). Все сексуальные большинства в союзе с сексуальными же меньшинствами добросовестно обслуживали их.

Не успевшие примкнуть ни к одной из этих категорий, ничего не достигшие в жизни люди ввиду повсеместного закрытия их шарашкиных контор, научно-исследовательских институтов и почтовых ящиков стройными рядами пошли в демократы, и уголовники скромно объявили себя демократами, паяцы и шуты - мыслителями и философами. Те, кто называл себя солью земли, стали ее пылью. И эта пыль, прах двадцати отслеженных столетий и столетий, сокрытых туманом и неизвестностью, пройдя определенное им время смуты, непокоры и бунтов, прошагав с развернутыми стягами и лозунгами по суверенным площадям и новообъявленным проспектам независимости и свободы, отсидев положенный срок на рельсах и автомагистралях, отстучав касками у белых, коричневых, красных и розовых домов, начали прибиваться, умащиваться и упокаиваться на месте, избранном еще их дедами и прадедами.

Шло великое возвращение. Неизвестно только откуда и к чему, ибо оно похоже было на бегство из пустыни в пустыню, на самосожжение. И живые человеческие костры пылали по площадям почти всех суверенных столиц. И это никого не трогало. Потеряв смысл, жизнь обновлялась. И как всякому новому, ей необходимы были топливо и живая человеческая кровь. В провинции, куда ветер уходящего тысячелетия изобильно и щедро нес эту человеческую пыль, было спокойно и тихо, хотя убого и бедно. Бывшая колхозная нива, а теперь ничейная пустошь, только начинала унавоживаться прахом уходящего тысячелетия, и было большой тайной, чем она может разродиться в тысячелетии следующем. И вообще - способна ли она оплодотворяться и разрешаться жизнью. Человек, похоже, эту способность утрачивал, ежегодно смертей было больше, чем рождений. Жизнь вообще, а человека в частности теряла смысл. Люди были скучны друг другу. Интерес человека к человеку был плотски и по-собачьи скоротечным, как всегда в годы смуты, нищеты и печали.

И как всегда в годы смуты, нищеты и печали, по земле пошли беженцы. А вместе с ними какие-то страннопришлые люди, бегущие от чего-то большего, чем просто от войны, нищенства, потери собственного угла. От самой судьбы, потери себя, пустоты прежней своей жизни, и еще от чего-то, что не всегда можно объяснить словом. И это необъяснимое слово было и на самом деле символом, духом чего-то сокрытого, незримого, но все время тайно присутствующего, сопутственного им, что бы они ни делали, чем бы ни занимались. И это придавало каждому их слову и делу особый, понятный только им смысл, ради которого они в любую минуту были готовы расстаться с жизнью, положить голову на плаху и пойти на костер.

Но в одночасье потребность в этой их жертвенности отпала, взлелеянный им смысл оказался полной бессмыслицей. Все кругом решительно и враз отреклись и осмеяли его, обозвав все очередным призраком и химерой. Призраком и химерой второго тысячелетия. Может, все это действительно так и было. Но третье тысячелетие только зачиналось и зачиналось с отрицания всего и вся, хохотало над жалкими потугами венца творения, его претензий на величие, на чело века. И человек почувствовал свою малость и усомнился в настоящем и будущем и устрашился их, потому что было ясно - никому ни он, ни деяния его не нужны на этой земле, ни времени, ни потомкам. А коли это так, коли ты на самом деле никому не нужен, то самое время подумать не о стране, тем более о власти, не о судьбах человечества, а о самом себе. Но самого себя надо было еще найти, надо было собрать разнесенный ветрами двух тысячелетий по земле собственный прах.