Страница 3 из 67
Между прочим, Иосиф Бродский написал к юбилею статью «Исайя Берлин в 80 лет», опубликованную в «Нью-Йоркском книжном обозрении». Там он рассказывает, как в 1972 году (когда он только-только оказался на Западе и в первый раз приехал в Лондон), сэр Исайя позвонил ему и пригласил его в клуб «Атенеум». Бродский явился туда в свитерке, чем явно смутил швейцара. Из текста не совсем понятно, прошел ли наш поэт дальше в этой форме, вошедшей в моду в России вместе с романами Хемингуэя и его знаменитым портретом с трубкой и «подтекстом в кулаке», или он подвергся той же процедуре, что и я двадцать лет спустя, когда сэр Исайя самолично привел меня в этот оплот лондонской элиты, но не аристократической и не чиновной, а интеллектуальной.
«Без пиджака в клуб не пускают, — сказал он, когда мы вошли. — Но не беда; на этот случай имеется дежурный пиджак». И действительно, в раздевалке висел светло-голубой пиджак достаточных размеров, в который я и облекся, оставив на крючке свою куртку. «Постойте, — сказал Берлин. — Дайте мне ваш фотоаппарат, надо сделать снимок на память». И сфотографировал меня в атенеумском пиджаке на фоне моей почему-то желтой, как у дорожного рабочего, куртки.
После этого мы поднялись на второй этаж и расположились в удобных креслах. Все было примерно так, как описано Бродским. Интересно, что и у нас, как тогда, на первое место в разговоре вышло то ложное истолкование, которое получила в России встреча Берлина с Ахматовой поздней осенью 1945 года. По этому поводу он сильно сокрушался.
Но что поделаешь! Вокруг знаменитых писательских имен существует, видимо, такое магнитное поле, что легенды возникают сами, как узоры на железном порошке, от малейшего встряхивания пластинки. Эти легенды, исходя от «сведущих людей» и обрастая намеками и недомолвками, быстро распространяются вширь. Казалось бы, надо быть простаком, чтобы поверить в мгновенную страстную любовь, вспыхнувшую между молодым английским дипломатом и 55-летней Анной Андреевной за несколько часов разговора о поэзии! Увы, романтически настроенные читатели и, в особенности, читательницы (между ними, и литературоведши) склонны принимать стихотворения за интимный дневник и искать в них соответствующие улики. В то время, как стихи растут из самых разных впечатлений и воспоминаний, которые свободно и бесстыдно соединяются в них и смешиваются. Всё объединяет только музыка — и та лирическая волна, которую эта музыка несет.
Но любопытной публике не хватает одной лишь музыки. Она желает «сеансов черной магии с полным ее разоблачением». Забывая, что тайна — главный нерв ахматовской поэзии, самый воздух ее стихов. Поклонница Мориса Метерлинка, она хорошо усвоила его завет: Silence and Secrecy! — с которого начинается его «Сокровище смиренных».
Впрочем, поэтическая стратегия Ахматовой сложнее и «коварней». По тонкому замечанию Пастернака, она, как в русской пляске, то подступает к вам, широко раскинув руки, то отступает, прикрываясь платочком. То дает внятный намек, то заставляет в нем усомниться и сбивает с толку следующим намеком — дразнит. С этой точки зрения, она и есть первый «провокатор» возникших вокруг нее легенд и мифов.
В 1965 году Анну Ахматову наградили мантией почетного доктора Оксфордского университета. Она полагала (не без оснований), что и тут, как с итальянской премией Таормина, не обошлось без Исайи Берлина. Награждение прошло в Шелдонском театре, сооруженном тем же самым Кристофером Ренном, архитектором собора Святого Павла в Лондоне. Шелдонский театр не предназначен для театральных спектаклей, он построен специально для торжественных университетских церемоний. О театре напоминает лишь ряд бюстов на ограде, по-актерски строящих всякие физиономии. Не средневековые горгульи, конечно, но впечатление они производят забавное.
Ride, si sapis, о puella ride (Смейся, если умна, красотка, смейся!), писал Марциал. Смейся, коли не дурак, вторит ему Джон Донн в одном из своих юношеских «парадоксов»; даром речи и даром смеха наделен только человек, почему же не почитать мудрейшим самого смешливого?
Разумеется, будучи в Оксфорде, не забыл я и про Льюиса Кэрролла. Прогулялся к стенам его Колледжа Церкви Христовой (Christ Church), заглянул в книжную лавочку напротив главных ворот да, войдя внутрь, обошел большой зеленый двор с фонтаном посередине. А через пару лет Брук Горовиц (с ним я тоже подружился в Москве) предложил мне навестить своего однокашника Роберта, аспиранта Крайст-Чёрч, писавшего диссертацию по английскому Возрождению.
В том году как раз вышел мой перевод поэмы Льюиса Кэрролла «Охота на Снарка». Первым делом Роберт повел меня в Кэрролловскую мемориальную библиотеку, и я вдруг увидел свою книгу, неведомо каким образом уже попавшую туда. Она лежала в стеклянном гробу, как спящая красавица, и аккуратная табличка на английском языке гласила:
Translated into Russian by Grigoriia Kruzhkova
To есть: «Перевела на русский язык Григория Кружкова». Вот так я превратился из джентльмена в даму. Шутник этот Кэрролл!
Потом мы вышли во двор, окруженный каре старинных зданий. Напрямик по зеленому газону имеют право ходить лишь преподаватели колледжа. Мы с Робертом обошли по сторонам квадрата и оказались в углу, где табличка на двери гласила «The Deanery» — «Дом декана». Здесь в 1856 году Чарльз Доджсон впервые увидел четырехлетнюю Алису Лидделл. Нынешний декан с семьей и любимой собакой был по случаю летних каникул в отъезде; но Роберт достал из кармана ключ, открыл дверь, и мы вошли. Каким-то удивительным образом Роберт оказался квартирантом декана, которому тот на время своей отлучки доверил весь дом.
Помню, экскурсия наша началась с крыши. Именно там, прямо на угловой башенке, Роберт утвердил свое главное летнее убежище: повесил гамак, привязав его одним концом к зубцу стены, а другим к каминной трубе, и проводил там часы, качаясь на солнышке и почитывая стихи и прозу своего любимого Джона Лили, учившегося здесь же, в Крайст-Чёрч, каких-нибудь четыреста лет назад.
Потом мы прошлись по всему дому декана снизу доверху. Дубовая лестница была великолепна, резные львы на столбах перил стояли как цирковые звери на тумбах. А вот в этой спальне на третьем этаже, рассказывал Роберт, в шестнадцатом веке ночевала королева (я не запомнил какая), на столике возле кровати доныне лежит молитвенник, который она читала на ночь. Молитвенник королевы произвел на меня такое впечатление, что я забыл о главной причине, которая привела меня в дом декана, и был застигнут врасплох, когда Роберт, проведя меня через кухню, вывел во внутренний дворик и сказал: «В этом дворике играла Алиса».
Ракушка вторая. Кембридж и Излингтон
(Эрнст Даусон)
И все-таки начать надо «из-за такта», с предыстории. В середине 1980-х мы познакомились с двумя молодыми композиторами Димой Смирновым и Леной Фирсовой. Дима, который с молодости увлекался Уильямом Блейком и переводил его стихи, захотел показать мне свои переводы и посоветоваться. Мы сразу сошлись и подружились. У них с Леной был крепкий творческий союз. Оба начали заниматься музыкой необычайно поздно для профессиональных музыкантов, чуть ли не в подростковом возрасте, оба в консерватории учились у Эдисона Денисова. Мы с Мариной стали часто бывать у них в Строгино. Это было, когда еще ни Филипа, ни Алисы не было даже в проекте. Дима с Леной были настолько замкнуты друг на друге, что больше никто им не был нужен. Марина до сих пор считает, что Лена решилась завести детей, поглядев на наших двух мальчишек.
Незадолго до того председатель московского Союза композиторов Борис Хренников в своем докладе перечислил группу «неправильных» композиторов, которые увлекаются авангардизмом и пишут «сумбур вместо музыки». Это начальственное «ай-ай-ай» принесло одну сплошную пользу: имена композиторов-нонконформистов стали популярны в музыкальных кругах на Западе, и это привело к контактам, сначала заочным, а потом и личным, к музыкальным заказам и так далее. А когда с наступившей горбачевской оттепелью границы сделались проницаемыми, в гости к Диме и Лене зачастили музыканты, посещавшие Москву, и так они познакомились с Джерардом Макберни, молодым английским композитором и музыковедом, и Розамундой Бартлетт, аспиранткой из Оксфорда. Скоро они стали и нашими друзьями.