Страница 27 из 67
Далее сны сменяются все быстрее. Волшебная сила несет влюбленных. Чудесные города возникают, расступаются перед ними и остаются позади, их встречают луга с мягкой травой, бурливые реки и летящие птицы…
Увы! При всей ученической буквальности, с которой сделан перевод, сновидческий характер стихов не понят, не разгадан (слово «головокруженье» вообще отсутствует в переводе). Английская версия не сохраняет стихотворной формы оригинала, а значит, той звуковой волны, которая несет его послание. Результат очевиден. Магия стихотворения пропадает. Пропадает и неизбежность, неотменимость его последней страшной строки.
Что бы вы сказали, если бы публике, пришедшей на концерт в филармонию, вместо музыки стали бы подробно рассказывать, сколько в симфонии частей, сколько бемолей, диезов и бекаров, и так далее, и тому подобное? После чего слушатели пошли бы по домам, восхищаясь тем, какая прекрасная была симфония. Такой метод перевода на Западе процветает.
Было бы интересно поговорить с Кэтлин Рейн о мистике рифмы, о том, какую бездонную глубину перспективы она дает стихам, какую «миров разноголосицу» приносит с собой. Не говоря уже о том, какая это великолепная удочка для поэтического Воображения. Можно было бы привести простые и загадочные строки Бориса Пастернака:
Но я не догадался заговорить об этом. А ведь тема «рифма и бессмертие» не могла не быть близкой исследовательнице Йейтса. Он никогда не писал верлибром. По его собственному объяснению, опасался, что свободная форма тянет за собой расхлябанность: «Все, что индивидуально, подвержено скорой порче, и чтобы это сохранить, нужны лед или соль». Лед мастерства и соль строгой формы.
На прощание Кэтлин вручила мне свою книгу о Йейтсе и Блейке «Yeats the Initiate…» («Йейтс посвященный»). — увесистый и очень красивый том, полный иллюстраций из Блейка и цветных диаграмм из оккультных тетрадей Йейтса. Как я жалею, что он потерялся в одном из моих переездов.
И еще — вместо эпилога. Когда эта глава уже была написана, произошел мелкий, но, я считаю, мистический случай. Потянулся я достать какую-то книгу с полки; и вдруг давно и мирно стоявшая там большая открытка с рисунками Эдварда Лира (четыре смешных птицы), нечаянно задетая моей рукой, спланировала на пол, и я увидел на оборотной стороне письмо, написанное чрезвычайно корявым почерком. Это было письмо от Кэтлин Рейн, которое я получил через день после моего визита и о котором совсем забыл: «Буду очень рада увидеть Вас снова и узнать, как идут дела и как осуществляются Ваши планы. Я могу представить себе, какой хаос творится сейчас в России, но не думаю, что у Запада есть решения; распад ценностей происходит быстро и повсеместно…»
И это было последним приветом от Кэтлин, неожиданным и очень в ее духе.
Ракушка двадцатая. Блумсбери
(Йейтс и Гумилев)
Я, конечно, съездил и в Блумсбери, где в доме 18 на улице Уобурн-уок (Woburn Walk) век назад жил Уильям Йейтс. Тогда только ленивый карикатурист не потешался над мистиком Йейтсом, изображая его в виде астрального тела или привидения, левитирующего в воздухе над стопкой оккультных книг.
Адресов, связанных с Йейтсом, в Лондоне немало — начиная с дома в Бедфорд-парке, где он жил в детстве и в юности: этот красивый артистический район построили художники, близкие к прерафаэлитам, в числе которых был и отец Йейтса. Другое место — таверна «Старый Чеширский сыр» на Флит-стрит, где он еженедельно собирался со своими друзьями из «Клуба рифмачей» («последние романтики» — так он назвал их в стихах). Еще одно — Британская библиотека, где он просиживал штаны, составляя сборники ирландского фольклора и прозы, работая над двухтомником Уильяма Блейка, роясь в средневековых алхимических и астрологических трактатах.
В Бедфорд-парк меня уже привозил Брук Горовиц в 1990 году, но основательно я побывал-погулял в нем лишь в один из своих поздних приездов в Лондон. Здесь Уильям Йейтс жил пока окончательно не улетел из родительского гнезда. Дом, который был мне нужен, отыскался не сразу: семья Йейтсов тоже несколько раз переезжала. Редкие прохожие — нынешние обитатели Бедфорд-парка — помочь не могли, они вообще не понимали, о чем речь. Что ж, понятно; спросите у прохожего на Тверской, в каком доме родился Борис Пастернак: на вас посмотрят недоуменно, — если даже это будет в пятидесяти шагах от дома, где висит памятная доска.
Стояла осень. Вся Бленхейм-роуд была засыпана золотым ковром удивительных листьев, похожих на изящный китайский веер. Но больше, чем форма, поражало, что все листья, как один, были без единого изъяна, без малейшего пятна или иного признака бренности — идеально ровные, как новенькие дукаты только что из монетного двора. Это золото фей, подумалось мне, они расплачиваются им на рынке, покупая речной жемчуг у русалок и малину у деревенских мальчишек. Я набрал целую горсть этого золота: хватило и на закладки в мои ирландские книги, и на сбережение поросенку, который довольно хрюкнул.
И вот я стоял перед домом номер три, перед той самой белой калиткой, в которую когда-то вошла Мод Гонн. Она приехала к отцу Йейтса с каким-то подписным листом и разговорилась с его сыном-поэтом. Он еще не знал, что к нему явилась его муза и многолетняя мука. У нее была походка богини, и вся она была похожа на яблоневое дерево в цвету. О, какие он ей писал стихи, какую безутешную печаль разглядел за внешней гордостью и силой!