Страница 25 из 27
Зная это, разве мог Либкнехт быть сторожем чужого добра и молить германского бога, чтобы тот покарал Англию? Ведь это Карл, влача тачку навоза, сказал офицеру: мне отвратительно все, что идет ей (этой войне) на пользу.
А Наджаф не знал, где течет река Эльба и какие прекрасные розы цветут в долине ее, и кто такие ост-эльбские юнкеры, и что означают слова «провокаторы металлургии» и «поставщики кровавых полей».
Ко всему разворотили трубы у берега моря и сбили замки склада у пристани. Охранять склад, правда, не обязан линейщик, да струсил за свою шкуру городовой на посту и доложил околоточному: так, мол, и так, ваше благородие, купили воры татарина, он и глаз на них не открывает. А околоточный — приставу Шпаку: много, ваше высокоблагородие, развелось последнее время воров на линиях, крадут хозяйство (и даже ввернул слово «экспроприаторы»), и Наджаф с завода «Монблан», линейщик, совсем продался им.
И пристав Шпак приказал вызвать Наджафа.
— У пристаней, — сказал Шпак, — мазутники разворотили все муфты и ведрами таскают, как из колодца. Ты — линейщик, охранитель и получаешь тридцать пять рублей в месяц да еще наградные. А ты даешь ворам таскать нефть. Значит, ты сам вор.
«Вор! — заколотилось в висках Наджафа, — вор!»
Но он не знал, что ответить и молча смотрел в лицо Шпака. Оно было желто-землистое, холодное, злое. И вдруг Наджаф. вспомнил другое лицо, — лицо Вано и то, что говорил тот о саде и доме, садовнике и каменотесе. Он вспомнил инженера за железными воротами завода, рука-об-руку с приставом, и бегущее по земле пламя, и крик мазутников у стены, у железных ворот.
— Ты сам вор! — сказал он и удивился своей смелости. — Это хозяин украл у них нефть, ты украл, — сказал он чужими, но уже согретыми своим дыханьем словами, и почувствовал, как щеки его стали горячими. — Ты стрелял, ты забрал Вано. Ты сам вор!
В ответ поднялась рука Шпака и кинула ему в лицо тяжелый кулак. Наджаф уклонился, но Шпак бросил кулак еще раз. Наджаф вытянул руки и ткнул пристава в грудь, зацепив портупею. Шпак толкнулся к столу, раздавил рукою стакан, окровавил ладонь. Он закричал и потянулся к револьверу. И в ту же секунду с треском ворвались в комнату городовые.
Неуклюже разняв руки, они метнулись к Наджафу, но он был уже на подоконнике. Пристав не успел вытащить револьвер из кобуры, как Наджаф спрыгнул и завернул за угол. Точно взорванный, ожил участок. Придерживая рукой маузеры в деревянных коробках-прикладах, бежали городовые. Приказано было доставить в участок бандита Наджафа, линейщика с завода «Монблан», живым или мертвым.
Французские пуалю, английские томми рассказывали, что во время кровавых боев в шестнадцатом году многие солдаты цветных войск, не знавшие ни одного европейского слова, не знавшие, как по-французски «хлеб» или «вода», произносили топотом одно странное слово:
— Либкнехт.
Для них оно значило: «мы не хотим воевать, мы не хотим убивать, наши руки — мертвые, наши ноги — мертвые, верните нас к нашим хижинам». И еще рассказывали томми и пуалю, что многие цветные повыбросили на разрытую огнем землю свои амулеты и талисманы, свои жалкие идолы из высохшего дерева, глины и камня.
А Наджаф бежал вдоль линии труб, тех самых, которые призван был охранять. Ведь он, как говорил пристав Шпак, был охранитель, линейщик. Известняковые стены давили его. Солнце садилось, и он видел впереди, под ногами, свою лихорадочную длинную тень, путавшуюся в черных линиях труб. Некуда было уйти от труб и от своей черной тени. Ему хотелось разбить стены заводов, рассекшие землю. Он был щепкой в этом иссохшем русле улички.
Но вдруг он увидел: отверстие в стене, — видимо, для новых труб. Он вполз в него, как в нору, и побежал, пересекая двор, к резервуарам, в самый угол, к высокой мешалке. И заметил внезапно, точно припомнив что-то давно позабытое, что это тот самый завод «Монблан», куда он впервые прибыл с песчаного берега родного селения. Он находился возле той самой счастливой мешалки, положившей начало его быстрой карьеры.
Он оглянулся, — полицейская фуражка поднялась над забором, и еще — какие-то люди неуклюже бежали к нему от ворот. Легкими шагами он поднялся по ступеням на первую площадку мешалки, границу железа и камня. Точно башня подпирала его легкие ноги. Он видел: два полицейских переваливались через забор. И в кучке людей, бегущих к нему от ворот, Наджаф различил полицейских. Толстый впереди (Наджаф узнал его: тот, кто доложил околоточному) махал руками, как черными крыльями, и Наджаф понял, что означают его жесты: слезай, слезай. И одновременно закричал толстый: — Слезай, татарин, слезай!
Наджаф тяжко поднял револьвер и закачал им над головой, как палицей. В ответ шваркнула пуля о железо мешалки, точно песком обсыпав Наджафа. Прицелившись, Наджаф насадил толстяка на мушку, как на крючок удочки. И толстяк развел руками, в недоумении, будто глотнул воздух по-рыбьи, упал. И кто-то волок его тело за резервуар. Но вместо него возникали другие, с револьверами в руках.
Людей становилось все больше, и Наджаф, спиною к мешалке, давимый, поднялся еще на ступень.
Внизу, далеко у ворот он различил: человек с завязанной рукой, точно в белой перчатке, ходит среди полицейских. Наджаф узнал его: пристав Шпак! А рядом с ним — инженера, рука об руку, как в день пожара. И жаркая злоба захватила Наджафа. Он выстрелил в Шпака, потом в инженера, и инженер, качаясь, упал.
И Шпак махнул рукой, будто отчаявшись. И через секунду залп разорвал воздух, рванулся к мешалке, и снова точно кто-то песком обсыпал Наджафа.
«Недавно, — писал Карл, — я взялся: за «Одиссею». Искусство, с каким она написана, бесподобно. Какая отчетливость линий, какие блестящие краски, какая неподражаемая естественность и, при всем том, какое благородство стиля! Оно везде — в великом и малом. Посмотри начало двадцатой песни (Одиссей — ночью, а затем — пробуждающийся поутру дом), — какая рельефная сжатость рисунка! Ведь это вполне завершенная жанровая картина, где все к тому же претворено в действие.
«Десятки лет я хотел бы учиться, не поднимая головы, и, вместе с тем, быть свободным и действовать неутомимо.
(Тюрьма: 492-й день заключения, 674-й после ареста, осталось 968.)»
Алый жилет Наджафа, подарок Баджи, на счастье, как сказала она, являл собой превосходную мишень: алое пятно на фоне серого камня и листового железа мешалки. И осаждавшие, прижав щеки к культяпкам маузеров, деловито решетили мешалку и стягивали созвездие вокруг тела Наджафа.
А Наджаф, спуская курок, поднимался на две-три ступени, неверные, крутые ступени, как в шторм на корабле. И чем выше он уходил, тем ярче становился его алый жилет, освобожденный от сырой тени соседних старых резервуаров, точно это был флаг, вздымаемый на мачту невидимой сильной рукой.
На самых верхних ступенях мешалки лучи тонущего за горой солнца брызнули Наджафу в глаза своим последним теплом. Он хотел крикнуть стрелявшим, но кто-то невидимый с силой толкнул его в грудь и отбросил к поручням лесенки. И грудь стала теплой и мягкой.
Медленно перевернувшись, точно в воде, тело Наджафа осело на поручень, сбросило руки, теперь уже лишние, и поползло вниз, описывая головой полукруг. И потом — закон тяжести перетянул тело за поручень, не торопясь, по-кошачьи, и бросил к холодной и черной земле.
Падая, Наджаф долго не мог сообразить, почему бед конца брызжет солнце и рассыпаются стены, и распадаются точно игральные карты, бесшумно, железные листы резервуаров, и свертываются спиралью черные трубы, и кто-то безжалостно бьет тяжким молотом в спину. И все стало сном — и солнце, и стены, ставшие прахом, и резервуары, и черные трубы.
Пристав Шпак выстроил цепь городовых, и никто чужой не пробрался к Наджафу. Только вокруг самого тела сгрудилась кучка людей — будто охотники вокруг мертвого зверя. Это убийцы обступили убитого. Они аккуратно складывали свои маузеры в деревянные кобуры, ящички — точно инструменты, свершившие свое дело, — переминались с ноги на ногу, закуривали, смотрели на человека, лежавшего лицом к земле в жирной лужице нефти, замешанной еще неостывшею кровью.