Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11



Это тоже древняя, северная река. Марфа теперь понимала, почему так тянет на север: это была её настоящая родина.

Однажды, уговорив с собутыльниками пару огромных ковшей волшебной настойки, она увидела свое отражение в зеркале, испугалась и восхитилась. На нее смотрело странное лицо: форма его напоминала треугольник, уши заострились, а глаза стали продолговатыми, как у лисы. К тому же, они поменяли цвет: с голубых на зеленые. О таких глазах она всегда мечтала. это было её настоящее лицо.

Марфа чувствовала себя Женщиной. По человеческим меркам, она была очень древней. По настоящим – у нее не было возраста, как нет возраста у Солнца или воздуха, у человечества и женской сути. Доведись ей разрешать споры, Соломон рядом с ней оказался бы несмышленышем.

Царствовала она в те ночи надо всем миром женским, а значит, и мужским. И двое, тоже в кого-то превращающиеся, ей в этом не мешали: в ночных грезах каждый шатался сам по себе.

Дом, который, как ни странно, всегда содержался матерью алкоголика и наркомана в чистоте, вдруг покрывался толстенным слоем пыли. Казалось, без сапог не проберешься сквозь серослойную стену.

Особенно в таких ночных перевоплощениях ей нравились её новая, плавная походка, величественное и покровительственное поведение и особо ненасытный, развратный, разрывающий на куски, секс.

Леон, который тоже сладко маялся в кого-то перевоплощенный, получал в распаренные тяжким жаром объятия бешеную пантеру. Она орала, кусалась и была такой невыносимо далекой, что после каждого взрыва плоти, Леон плакал, понимая, что теперь уж точно это последний раз.

Эта Женщина имела совершенное тело, и особым сладострастием сочились её зеленые глаза. Такой он видел Женщину, с которой проводил ночи коричневой бурды.

Утром, найдя свое туловище сплетенным в тугой жгут с чужим, они оба – Марфа и Лион – вернувшиеся в свои тела и мозги, испытывали неловкость. Леон искал в утренней Марфе, усталой и обмякшей, адову сладострастницу, с которой во всем теле ходил еще дня три. Но в объятия Марфа больше не давалась.

Болезненное воспоминание крутило мозг, обдавало ледяным пониманием невозвратности. И, чтобы не умереть от тоски, ужаса и бесцветия реальности, застывшей, как насекомое в слюде, они были вынуждены приходить к бродяге в один из вечеров и спасаться коричневой бурдой.

В ту роковую ночь Марфа, хозяйка женского и мужского миров, рассматривая, как ей казалось, около пяти часов (на самом деле, не более двух минут) свои новые раскосые зеленые глаза, оскорбилась, а затем непомерно громко возмутилась видом неприбранного дома.

Что было дальше – загадка. Вспышки в памяти открывали неприглядное: как жестко и зло мутузил ее собственный слуга, её Лион.

На следующий день она собрала вещи в две матерчатые сумки, в которых привозила из дома еду, заботливо разложенную по кастрюлькам и сверткам вечно вздыхающей матерью, и съехала из их общей съемной комнатушки на окраине города.

Ни одного синяка или ссадины ни на лице, ни на теле Марфы не было. Когда та, излив душу в едином трехчасовом порыве, вперемешку со слезами, соплями и выражениями, на которых Мария, слонявшаяся по кухне без дела, под взглядом матери деланно закрывала уши, твердо обещала никогда не вернуться в съемную квартиру на окраине города, Камилла успокаивала дочь.

Она никогда бы не призналась себе в том, что ликовала: теперь всё решится само собой.

Какое-то чувство в углу бокового зрения, выглядывало оттуда с раскосой ухмылкой лукавым чертиком, мешало.

Марфа перестирала все свои вещи: «чтобы даже запаха этого не осталось».

Камилла испекла пирог с ветчиной, помидорами и сыром. Вечером она, дочери и сын впервые за несколько месяцев собрались за семейным столом.

Она любовалась своими красавицами, вся светилась. Они были такие не похожие друг на друга, её девочки.

Мария поедала пирог, храня угрюмое молчание, думая о том, что сейчас там, на улице делает Мирон. Стоило только отпустить его руку, как стаей облепляли Мирона, разинув бесстыжие пасти, влажнозубые и быстроглазые «коровы». Он развлекал их пением и игрой на волшебной гитаре, оттого, согласно древней судьбе всех менестрелей, обладал особой притягательностью.

Марию он любил так, как ты или я любим иной раз полистать написанную простым пером повесть, помогающую успокоиться и заснуть вовремя. Повесть эту можно читать годами, но не более страницы в день, ибо каждодневное чтение ее может убить мозг, и прежнее состояние его восстановить будет невозможно или трудно.

Почти час как Мирон дожидался её на скамейке возле дома. А в голове Марии метались сцены: сначала с гадкими умильными улыбками «коров» и смущенным взглядом Мирона из-под длинных ресниц, потом перед глазами вставали задранные юбки и узорчатые чулки и ужас на лице Мирона. Апогеем этой оргии был ослепительный кадр со взрослыми поцелуями…

Мирон не умел отказывать публике. Уткнувшись в свое кино, Мария тихо безумела.

Марфа в кои-то веки разговаривала с матерью. Примерно раз в полчаса она выбегала из дома, где тут же заливалась слезами, прижимая к глазам заранее замоченное в тазу с ледяной водой полотенце или опустив лицо в таз, чтобы заглушить рыдания. После входила в дом, проговаривая для маткери, что, вероятно, простудилась и заболевает. И снова выходила «высморкаться», и всё по кругу.



Камилла чувствовала ее боль почти физически. Делая вид, что не замечает ничего, улыбаясь, ревела белугой, не разжимая рта. Семейный ужин, после которого, как она мечтала, должны были вернуться их добрые отношения и традиция регулярных посиделок, сегодня обрушил её надежды.

Ночью, дождавшись, когда мать, собрав со стола остатки ужина, уляжется, а сестра, искусав руку и щеку, все же выйдет к своему мальчику с гитарой, Марфа обошла дом. Здесь никто обычно не бывал. Именно там, на старом диване, только узнав друг друга, полгода назад находили уединение юные любовники… Именно там она и сожжет свои стихи к нему и свою память вместе с ними.

Костер горел несколько часов. Когда небо стало светлеть, а ветер донес до оглохшей Марфы звуки чужих голосов, она потушила костер, а то, что не успело сгореть, порвала.

Ранним утром, выйдя из дому на службу, среди запахов нового дня Камилла услышала тонкий пронзительный дух несчастья. Он подползал с противоположной стороны дома запахом гари.

Кинувшись на задворки, она застыла. Серая, беленая в прошлом году стена стала черной, а на месте старого дивана была теперь аккуратно, словно очерченная по линейке, невысокая горстка серого пепла, из которого зловеще и угрюмо торчали четыре почерневшие пружины. Стена вяло дымилась…

Вбежав в дом, женщина обнаружила, что они одной из дочерей нет дома.

Тогда она сама стала таскать ведра и заливать тлеющую стену, прилегавшую к её спальне. Когда работа была закончена, Камилла разразилась рыданиями, изливая страх за всех и одиночество, благодарность за чудо и разочарование. Когда поток иссяк, заметила в пепелище ночного костра недоеденные пламенем белесые клочки бумаги.

Камилла собрала каждый лоскуток и мизерными шагами подошла к разгадке. Вот что удалось собрать:

Вечер закружился черной птицей

над моей больною головою.

ни лечиться, ни напиться, ни забыться:

обручились мы вчера с моей тоскою.

Зачехлили шпаги, обнажили души,

Выпили по браге.

Вымылись под душем.

Расстелили скатерть.

Постелили ложе.

Спите мирно, люди,

вас не потревожим…

Утра не настало – заигрались с милой.

перепутал с ложем я свою могилу…

Камилла сидела, глядя в одну точку, и чертяка из подворотни периферийного зрения открыл ей тайну, потерянную памятью.

Собравшись с силами, расчертив безмолвие пространства черно-белыми «за» и «против», истоптав половину подошвы в метании из угла в угол, она приняла мучительное решение: если дочь сломается и решит вернуться к бывшему, она пойдет на всё, даже на крайние меры.