Страница 5 из 20
Живо и поэтично изображает этот летописец картину бедствий, обрушившихся на его родной город: «О славнейший граде Пскове великий! почто бо сетуешь и плачешь? – Отвечает прекрасный град Псков: как мне не сетовати, не плакати и не скорбети о своем опустении? Прилетел на меня многокрылый орел, исполненный львиных когтей, и взял от меня три кедра Ливанова, красоту мою, богатство и чада мои похитил. Божьим попущением землю пусту сотворили, град наш раззорили, люди мои пленили; одни торжища мои раскопали, а другие коневым калом заметали; отцов и братию нашу развели туда, где не бывали отцы и деды и прадеды наши, а матерей и сестер наших в поругание дали. Многие во граде постригались в чернецы, а жены в черницы, не хотя идти в полон во иные грады… Мы не покаялись, но на больший грех превратились, на злые поклепы и лихия дела и на вече кричание, не ведая главою, что язык глаголеть; не умея своего дому строити, хотим град содержати… И у наместников, и у их тиунов, и у дьяков великого князя правда их, крестное целование, взлетела на небо и кривда в них нача ходити, и нача быти многая злая от них, были немилостивы до пскович; а псковичи бедные не ведали правды московския».
Великий князь, однако, не одобрил поведение своих первых двух наместников во Пскове. В следующем, 1511 году он сменил их; а на их место назначил уже знакомого псковичам князя Петра Великого и князя Семена Курбского. Местный летописец замечает, что эти наместники были добрые, и при них начали возвращаться на родину те псковичи, которые разбежались было от насилия их предшественников. Великий и Курбский оставались в Пскове четыре года. Вообще, наместники здесь менялись довольно часто; но один из двух назначенных сюда дьяков, Мисюрь Мунехин, заведовавший приказными делами, оставался неизменно до самой своей смерти (1528 г.). Пользуясь доверием великого князя и умея поминками задабривать его приближенных, этот опытный, умный дьяк сосредоточил в своих руках почти все управление вновь присоединенной области, то есть ее дела гражданские и церковные, руководил ее внешними отношениями к соседям-немцам и постройкой новых укреплений в Пскове. Мунехин явился здесь самым видным проводником московской государственности и московских обычаев. Между прочим, любопытны его отношения к сфере церковной.
Верстах в пятидесяти от Пскова, почти на самом рубеже с Ливонией, незадолго до того времени возникла небольшая обитель с двумя храмами, одним пещерным во имя Успения Богородицы, другим нагорным во имя преподобных Антония и Феодосия – очевидно, в подражание монастырю Киево-Печерскому. Во время предыдущей Ливонской войны она подверглась разорению. Дьяк Мисюрь вместе со своим подьячим Ортюшою-псковитином излюбили это место, начали посещать его в богородичные праздники в сопровождении многих людей, одели и кормили братию. Это привлекло и других богомольцев; слава обители росла вместе с молвой о совершавшихся в ней исцелениях. Мисюрь на собственное иждивение раскопал гору; возвел при старой пещере новый храм и братские кельи; возил по большим праздникам отсюда великому князю просвиры и святую воду и, таким образом, сделал эту обитель известной и чтимой в самой Москве. Возобновленный им и устроенный Псково-Печерский монастырь явился потом не только одной из главных святынь Псковской земли, но и важным оплотом ее от литвы и ливонских немцев, благодаря своим крепким каменным стенам с башнями. Далее, Василий Иванович, по-видимому, имел намерение осуществить давнее стремление псковичей к самостоятельной епархии, то есть к церковному отделению от Новгорода: теперь обе общины были присоединены к Москве, и она могла бы беспрепятственно произвести это отделение. Когда в 1528 году новгородский владыка Макарий приехал в Псков на обычный месячный подъезд, тут неожиданно для него дьяк Мунехин показал ему великокняжескую грамоту, по которой ему дозволялось оставаться в Пскове не целый месяц, а только десять дней. Вероятно, эта мера должна была служить переходом к отделению псковской епархии от новогородской. Однако дальнейших мер не последовало, и прежнее положение удержалось еще на целых шестьдесят лет. Но именно в том же 1528 году умер скоропостижно дьяк Мунехин и погребен в помянутом Печерском монастыре. Может быть, с его-то смертью и пришла в забвение мысль об основании псковской епархии. После его смерти, по приказу великого князя, производился какой-то розыск об его «животах», то есть о его имуществе, причем близкий Мунехину человек, подьячий Ортюша, подвергся пытке. По-видимому, дело это возникло по жалобе племянников Мунехина, обманувшихся в надежде получить от него большое наследство. У него найдены были только записи, кому и сколько денег он роздал на Москве (или в долг, или в поминок), боярам, дьякам и детям боярским. Великий князь велел все эти деньги взыскать в собственную казну. Летописец иронически замечает, что после Мисюря дьяки часто менялись и были они «мудры, а земля пуста, и начала казна великого князя во Пскове множиться, а из дьяков ни один не съехал по здорову в Москву, все воевали друг на друга». В псковских городах московские наместники утесняли и разоряли граждан, в особенности «подметом и поклепом», то есть привлекая их к суду с помощью ложно взводимых преступлений.
Так окончила свое почти двухсотлетнее самобытное существование псковская община. Зависимость от Москвы была уже настолько велика, а меры, принятые Василием III, были так обдуманы, что присоединение Пскова совершилось без всякого пролития крови. Впрочем, материальными силами и политическими преданиями он не мог тягаться со своим старшим братом – Великим Новгородом. Не захотел он также изменять общерусскому отечеству и искать союза с исконными своими врагами немцами или вступать в подданство католического короля Польши и Литвы, чтобы противопоставить их Москве. К тому не встречаем никаких даже попыток, хотя в Пскове не было, конечно, недостатка в людях, предвидевших близкое падение самобытности. С глубокой скорбью, но тихо, с молчаливым достоинством подчинился Псков своей участи и в этом отношении остался верен своему общему историческому характеру, бесспорно имеющему многие светлые, симпатичные стороны. Объединение Псковской земли с Московским государством, как мы видели, сопровождалось насильственным выводом или переселением ее лучших людей (впрочем, далеко не в таких огромных размерах, как в Новгороде) и важными перемещениями в самом городе. Все это, конечно, стоило больших экономических или имущественных потерь; затем объединение земли усилилось от грубости и неправосудия московских наместников, тиунов и дьяков. Объединение, смешение с московскими переселенцами и влияние московских порядков не замедлили обнаружиться и на самих нравах. По замечанию наблюдательного иностранца той эпохи (Герберштейна), на место прежних гуманных и общительных псковских нравов появились испорченные московские; прежде в торговых делах псковичи отличались честностью и верностью своему слову, а теперь стали прибегать ко лжи и обманам. Хотя подобное свидетельство не чуждо пристрастия и преувеличения, но, несомненно, оно заключает в себе долю правды. Огрубение нравов, впрочем, по разным признакам, и здесь началось уже прежде4.
Покончив с псковской самобытностью, московский государь возобновил борьбу с польско-литовским королем.
Заключенный в 1509 году мир оказался только небольшим перемирием. Пограничные ссоры и взаимные обиды не прекращались и служили постоянным предметом жалоб и пререканий с обеих сторон. Но главным поджигателем к новой войне, по-видимому, служил Михаил Глинский с его неудовлетворенным честолюбием и обманутыми надеждами. Сигизмунд опасался этого беспокойного врага и не раз, хотя тщетно, просил его выдачи, обвиняя его то в смерти своего брата, Александра Казимировича, то в изменнических сношениях с датским королем. Глинский, в свою очередь, воспользовался положением вдовствующей королевы Елены Ивановны, чтобы обострить московско-литовские отношения. Устраненная по смерти мужа от всякой политической роли, Елена предавалась хозяйственной деятельности и попечениям о своих литовских имениях, данных ей Александром и Сигизмундом, разъезжала по своим волостям, выдавала разные грамоты относительно их управления и, верная привычкам своего рода, копила себе большую казну. Василий Иванович, при частых посольских сношениях с польско-литовским двором, постоянно справлялся, нет ли каких обид его сестре, не принуждают ли ее к латинской вере, держат ли в чести? Очевидно, высшее католическое духовенство Польши и Литвы продолжало с неудовольствием смотреть на вдовствующую королеву, столь непоколебимую в своем православии; а под влиянием духовенства литовские католические вельможи также стали относиться к ней недружелюбно; вероятно, кроме того, они с завистью смотрели на ее имения и богатую казну. Как бы то ни было, только в 1512 году в Москву пришла следующая жалоба от Елены Ивановны: собралась она из Вильны, по обычаю, ехать в свое имение, в город Бреславль, куда послала уже наперед себя своих людей. Вдруг воеводы виленский Николай Радзивил и трокский Григорий Остыков с другими панами не только не пустили ее в Бреславль, но вывели ее из храма Пречистые, взяв за рукава; насильно посадили в сани и отправили в Троки, говоря, будто она хочет уехать в Москву со всей своей казной, а из Трок отвезли ее в жмудское местечко Бирштаны; имения и казну у нее отняли, людей ее разогнали и держат ее в неволе.