Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 25



– На месте белых я бы не пожалела никаких средств и сил, чтобы внедрить своего агента в ваше непосредственное окружение, – ровным голосом ответила товарищ Шульц. – И чем безумнее биография, тем лучше.

– Вот как у вас? – хохотнул Троцкий. Штабные командиры замерли.

– Да, вот как у меня, – не смутилась Ирина Ивановна. – И должна вам сказать со всей откровенностью, товарищ нарком, – мне приходится денно и нощно делом доказывать свою преданность революции. Спросите вот хотя бы товарища Ягоду. А о последнем времени – товарища Сиверса. Или товарища Апфельберга.

– Товарищ Апфельберг, конечно, очень талантливый сотрудник, но, увы, подвергся в последнее время моральному разложению с одной пригожей казачкой, правда, должен признать, очень пригожей казачкой, – усмехнулся Троцкий. – Что ж, товарищ Шульц! На будущее нам всем урок. Иерархии командования надлежит выстраивать чётко. А ваш доклад мы, несомненно, заслушаем… Спокойно, спокойно, Иосиф, я же сказал! Слушаем доклад товарища замначальника оперативного отдела.

– Слушаюсь, товарищ нарком, – Ирина Ивановна как ни в чём не бывало взяла указку и пошла к висевшей на стене карте. – Согласно последним поступившим донесениям, наши авангарды достигли рубежей…

«Не успели мы стать батальоном, а пришёл приказ о разворачивании в полк. Рывок наш к Воронежу не прошёл незамеченным; со всей России пробирались добровольцы – старшие кадеты выпускных возрастов, юнкера, военгимназисты; и оказалось, что многие (если не все) знают о нас, о том, что мы «Государя спасли». И просились специально к нам.

А потом на фронт приехал и сам Государь. Да не просто так…»

Батальон александровских кадетов стоял в парадном строю. Почищена чёрная форма, надраены сапоги, сияют верные «фёдоровки». Щёки Севки Воротникова в свежих порезах от неумелого бритья. Идёт вдоль сверкающей штыками шеренги Две Мишени, и на плечах у него – по-прежнему полковничьи погоны.

Импровизированным плацем послужил деревенский выгон за околицей. Обитатели сбежались все, от мала до велика, мальчишки облепили деревья и крыши, мужики с бабами приоделись, замелькали алые праздничные платки с рубахами.

Все глядели на ведущую к станции дорогу.

Глядели, глядели, солнце поднималось выше, начинало припекать.

Фёдор Солонов стоял на правом фланге, рядом с офицерами батальона.

Ждал, как и все. Ждал, а живот так и сжимался от волнения.

И когда уже казалось, что «никогда ничего не случится», на дороге появились всадники, а за ними – сразу три автомобиля, да не простых, а полугусеничных.

Фыркая мощными моторами, покатили прямо к строю батальона.

Остановились.

И все александровцы как один, неважно, из самого ли корпуса, или из юнкеров, или даже из примкнувших в последнюю неделю военгимназистов, грянули «Боже, царя храни».

Без оркестра. A capella.

Адъютант распахнул дверцу машины. Государь тяжело поднялся во весь рост, спустился на землю. В руках он держал что-то вроде большого зонта (очень большого зонта). За ним следом сошли наследник-цесаревич Николай Александрович, брат его Михаил, а из второго автомотора, почти упёршегося носом в первый, одна за другой выходили девушки, но не разряженные, не в платьях, а в строгих накидках сестёр милосердия с красными крестами на белых косынках.

Фёдор подумал, что вот прямо сейчас он провалится сквозь землю.

Великие княжны скромно остановились. Государь же с сыновьями шёл прямо к замершему строю александровцев.

Остановился он прямо напротив Фёдора – бывшие кадеты составили первую роту батальона. Выпрямился, расправил плечи – однако Федя видел, как сдал Государь. Ввалились глаза и щёки, и во всём, даже в осанке, ощущался какой-то надлом; Государь боролся с ним как мог.

И сейчас, стоя перед строем поющих гимн мальчишек и юношей, он словно бы вновь стал прежним, как на портретах да старых фото – времён турецкой войны.

Две Мишени, отбивая шаг, встал во фрунт, вскинул руку к козырьку, доложил звенящим голосом, словно и не боевой генерал, из одного лишь странного упрямства носящий погоны полковника, но зелёный прапорщик, только-только из юнкеров.

Государь кивнул.



– Вольно, сыны мои…

Совсем не уставные слова прозвучали. Слова не императора, но и впрямь усталого, жизнью битого отца семейства.

– Вольно, храбрецы. Давно собирался к вам, да негоже с пустыми руками являться, а скоро только сказка сказывается. Но вот и готово то, с чем и царю не стыдно перед такими героями появиться. Недолго вам в батальонах ходить, ныне и присно будет вам имя – Первый отдельный стрелковый государя Александра Третьего полк. Александровцами вас и так кличут; значит, таково и имя ваше будет. И вручаю вам знамя. Не простое – внучки мои, считай, всю зиму над ним спины гнули, пальцы иглами кололи. Самолично вышили…

Цесаревич с великим князем Михаилом помогли отцу снять серый чехол.

Потёк светло-коричневатый, словно икона, нежный шёлк. Дрогнул, распустился, замер.

Глянул на застывшие шеренги батальона – впрочем, уже полка! – образ Спаса Нерукотворного. Строго глядят глаза, нимб распустился дивным цветком; поверху знамени вышито «Съ нами Богъ», а понизу – «Вѣра и Вѣрность».

Государь говорил ещё. О том, что они, александровцы, теперь все, считай, его крестники. О том, что они не посрамят ни имени своего, ни тех, кто пал в борьбе и кто уже с небес смотрит на товарищей своих, продолжающих бой.

А потом Две Мишени, опустившись на колени, поднёс к губам шёлк знамени, высоко его поднял; грянуло многоголосое «ура!», а у Фёдора Солонова защипало в глазах.

– Но это не всё. – Государь сделал знак цесаревичу. Тот кивнул, шагнул к Аристову, державшему новый стяг.

– Спасение августейшей семьи первой ротой александровцев – за подвиг тот причисляется полк ко гвардии и носить будет на знамени своём ленту ордена святого Георгия…

Чёрно-золотая лента, свернутая причудливым бантом, прикрепляется к древку. На одном конце – кованый вензель государя, на другом белый Георгиевский крест. И надпись – положенным полууставом: «За спасенiе Государя, 29 октября 1914».

И вновь – троекратное «ура!».

…А потом Фёдор сам не помнил, когда прозвучала команда «вольно!», уже после того, как прошли церемониальным маршем мимо императора и его близких; помнил только, когда рядом с ним вдруг оказалась великая княжна Татиана – и они пошли рядом, у всех на виду, туда, где накрыты были столы под белыми скатертями, и дымились самовары, и стояли корзины с белыми калачами, с печатными пряниками да иными заедками.

– Вот и встретились, Фёдор Алексеевич…

– Вот и встретились, ваше высочество…

– Татиана. Просто Татиана.

– Тогда и я просто Фёдор.

Смотрел ли кто на них, нет – Федя сказать не мог. Только никто к ним не подступился, никто не помешал, а они двое всё говорили и никак не могли наговориться. От Юзовки и пленного Антонова-Овсеенко до Икорца и последних боёв. О том, как прорывались к восставшим под Миллерово. Как дроздовцы хотели расстрелять пленного комиссара и как Две Мишени не дал им этого сделать.

Обо всём рассказывал Фёдор Солонов, и слова его текли вешними водами, легко, свободно, словно от века так было.

И Татиана говорила тоже – о том, как днюет и ночует с сёстрами в госпитале, как учится на ходу у лучших докторов и многое уже сама может, хоть и не сиживала на лекциях медицинского факультета.

– Ничего, – сказал Фёдор. – Кончится война – и не придётся вам по палатам госпитальным маяться…

Татиана вдруг словно угасла, погрустнела, вздохнула.

– А я вот не хочу, – шепнула вдруг. – Знаю, грех это великий… сама Господа молю да Богородицу, что ни вечер, за нашу победу. А только в госпитале, с ранеными – нужна я им, не княжна великая, а сестра, сестрица, что помощь подаст. Вот это правильно, вот это хорошо. А на балах плясать… нет, как отрезало. Сестры смеются, мол, в монашки собралась, Татиана? А я не в монашки, я во врачи собралась. Ну и что, пусть сейчас там почти одни только мужчины… Я не хуже смогу…