Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 81

В соборе скоро стало людно. Да пришли всё больше священнослужители, кои истосковались по истинному богослужению без надзора иезуитов. Как московские клирики узнали, что Гермоген появился ночью в Кремле, лишь Богу известно. Но они запомнили, когда Гермоген защитил от бессудной расправы Иова на Красной площади, что патриарх назвал его своим преемником. И теперь они хотели видеть Гермогена для того, чтобы вместе порадоваться освобождению от еретиков. Нет больше в Кремле иезуитов и бернардинцев, не звучит в костёле их богомерзкий орган. И все, кто не запятнал чести при Лжедмитрии, горели желанием вознести хвалу Господу Богу и Божьей Матери Марии. И послышалось пение:

— «Высшую небес и чистейшию светлостей солнечных, избавившую нас от клятвы, Владыку мира песньми почтим...»

Таких чистосердечных, внявших призыву Гермогена не служить предателю народа расстриге Отрепьеву, в соборе сошлось много. Все они сплотились близ амвона, а впереди — достойный архиепископ Пафнутий. Немногие, конечно, знали, что, оставшись в Кремле вместо митрополита Крутицкого Геласия, Пафнутий не служил самозванцу, но оставался верен православной церкви России. И свидетелями тому — князь Василий Шуйский, Гермоген и князь Михаил Скопин-Шуйский.

А те, кто дрогнули душой, кто в дни царствования самозванца пел ему осанну, собрались у самых дверей собора, в приделах, где выставлялись в домовинах усопшие. Там, в неярком свете лампад Гермоген увидел протопопов Феодосия и Терентия, архимандрита Пимена Никольско-греческого монастыря из Китай-города, епископа Тульского Алексия, который первым вызвался венчать Лжедмитрия и Марину. Что привело их в храм? Жажда покаяться? Или принять всю меру заслуженного наказания? Гермоген не мог заглянуть в их души, но был готов воздать каждому по заслугам. Но прежде всего следовало воздать их пастырю — Игнатию. «Почему он не идёт на покаяние? — спрашивал себя Гермоген. — Ему ли коснети?»

Понял Гермоген: отлика была в том, что на покаяние пришли заблудшие овцы. А Игнатия, взявшего из рук вора чин патриарха, заблудшей овцой не назовёшь. «Он тать богомерзкий, не менее! Како можно великой Руси навязывать католичество, — подумал с возмущением Гермоген. — Анафему тебе, Игнатий, за твоё чёрное действо». И Гермоген поднялся на амвон, чтобы сказать своё слово, какое выносил в дни ссылки, унижения и горести. Знал Гермоген, что его слово окажется суровым для тех, кто служил под началом Игнатия. Но пусть об этом думает Собор архиереев, а он своё мнение скажет.

— Православные братья во Христе, собравшиеся здесь по случаю, будем говорить вольно, — начал Гермоген, — кому что подскажет душа и Всевышний. Моё же слово таково: Господь Бог видел, что Игнатий захватил патриаршество силой и происком. И вы тому свидетелями, что шёл он навстречу ляхам и римлянам-иезуитам, раскинув объятия, что обманом венчал расстригу и невесту-девку католической веры, и таинство брака совершил не по-русскому обычаю, ввёл в соборную церковь, венчал царским венцом, в Царских вратах святым миром помазал. Теперь скажите, держать ли Игнатия на патриаршестве при живом боголюбце патриархе Иове? Видите вы теперь, что сие есть кощунство над православной верой. Аз шлю Игнатию-греку анафему и клятву от церкви! — Глаза Гермогена гневно сверкали, он встал и вознёс под купол собора молитву: — К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, царица Небесная? Кто плач мой и воздыхание моё примет, аще не Ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам, грешным?!

Майская ночь уже пряталась по углам и кущам, уступая место рассвету, а священнослужители всё ещё продолжали молиться, и одни из них каялись в грехах, открывали сердца Господу Богу, а другие, праведники, возносили хвалу Всевышнему за то, что он пробудил совесть в грешниках. И когда уже совсем рассвело, к Гермогену подошёл Сильвестр и сказал:

— Владыко, палаты Кириллова подворья очищены от скверны и окроплены святой водой. Тебе пора отдохнуть. День будет ноне тяжкий.

— Спасибо, сын мой, — ответил Гермоген и повелел архиепископу Пафнутию продолжать богослужение. Сам позвал Василия Шуйского: — Идём, княже. Наш удел — быть рядом.

Однако Сильвестр ошибся. День Ирины-рассадницы прошёл в Москве мирно и тихо. И на поле под Нижними Котлами, где самозванец ноне намечал учинить кровавый разбой над москвитянами, на Ирину-рассадницу крестьяне и посадские огородники высаживали рассаду капусты. Любимый овощ россиян был окружён особой заботой. Каждая хозяйка, а сажали капусту только женщины, потому как если мужик посадит, то она зацветёт, но кочан вовсе не даст, правдами и неправдами оставляли мужиков дома. А на поле бабы, посадив первое растение, накрывали его большим горшком, а горшок белой льняной полостью, чтобы вилки выросли большие, тугие и белые. И в этот день ни одна огородница хлеба не ела, чтобы куры капусту не выклевали. Да над полями-огородами причитания звучали — то строгие, как наставления, то весёлые, хоть в пляс иди: «Ой, рассадушка-усладушка, да не будь ты голенаста, а будь пузаста, не будь пустая, будь тугая, не будь красна, а будь вкусна да велика! Ой, рассадушка-усладушка...»

До брани ли междоусобной в день Ирины-рассадницы.



И он прошёл без страстей, без кулачного боя и сабельного звона, будто мужики московские боялись остаться без её величества белокочанной капусты-усладушки.

Но на другой день Москва с раннего утра будто на пожар помчалась. На Кузнецком мосту не встали к горнам кузнецы и оружейники. Щитники, шлемники, бронники не встали к верстакам. Покинули мастерские гвоздочники, топорники, ножевщики, булавочники, уздечники. В Замоскворечье бросили работу кожевенники и обувщики. А уж о шубниках, о скорняжниках и говорить нечего, со всей Москвы да из Красного села спешили к Кремлю, дабы встать стеной за своего любимого князя Шубника, ежели дело дойдёт до поножовщины.

В Кремле и близ Красной площади, по Китаю церкви начали благовестить чуть ли не с восходом солнца. И догадались умные головы, что собираются горожане на главной площади первопрестольной по одной причине: совет с народом держать, кому быть царём на Руси. Так многие уже знали, кого звать на трон поднимать. Знали.

Ещё прошедшим вечером в палатах князя Василия Шуйского собрались те, кто ранее составил заговор против самозванца. Были тут братья князя Василия, Дмитрий и Иван, ещё князья Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Иван Куракин, окольничий Иван Крюк-Колычев да трое князей Головиных, ещё боярин Бутурлин. Торговых гостей Москвы представляли два купца, братья Мыльниковы, а духовенство — Гермоген, Иосаф и Пафнутий.

Совет был недолгим. Больше вина мальвазийские пили да богатым брашном угощались. А дело решили так: старший из братьев торговый гость Игнат Мыльников весомо и коротко сказал:

— Мы, торговые люди России, хотим в цари Василия, свет князя Шуйского-шубника, погубильца расстриги-самозванца. Да чтобы крепко сидел царь Василий, капитал свой семьдесят шесть тысяч рублей серебром на трон положим. Завтра сие и крикнем на Красной площади. И народ то же крикнет, — закончил уверенно купец Мыльников.

Удивились вельможи слову Игната, ан сами капиталами не поделились в пользу оскудевшей государевой казны. Но согласие выразили единодушно: кричать князя Василия.

И будущий царь своё сказал. Но было в сказанном много удивительного и непривычного для бояр-князей.

— По моему разумению и с согласия Всевышнего, будем мы править державой по старине предков. И крест на том поцелуем, что мне ни над кем ничего не делати без Собора, никакого дурна. И не будет опалы без вины, царской немилости без повода по личной прихоти. Да никогда рука царя не посягнёт на имущество россиян, ежели глава которых в заговор пойдёт. Ни доносов, ни наговоров царь ни от кого не приемлет. Не пойдёт дорогою Иоанна Васильевича, что Грозный, и Бориса Фёдоровича, что Годунов, — говорил Василий о себе в третьем лице.

Смекалистые князья-бояре поняли сказанное так, как если бы царь отказался править державой своей властью и отдавал главную силу своей власти боярской Думе и Земскому Собору. Это было для всех новое, не поддающееся осмыслению до глубины и потому пугающее, но и притягательное.