Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 82



Знаю, судьи, что сейчас ответит мессер Франческо с целью затемнить очевиднейшие вещи: он скажет, что Медичи, может быть, и требовали преданности тирании от людей, которых они приближали к себе во Флоренции, но что он служил им за пределами ее, по делам, зависящим от церкви и подвластным им как князьям, а не как тиранам; он будет говорить нам о своем бескорыстии, преданности, о своих способностях, об опасностях, которым не раз подвергался; он постарается обратить себе во славу и в честь то, что останется на нем вечным пятном и осуждением.

Я сознаюсь вам, судьи, что эта защита могла бы привести меня в ужас и поколебать мою решимость, потому что на первый взгляд она правдоподобна и великолепна; меня укрепляет ваша мудрость, ваше знание вещей, столь глубокое, что вы не позволите обмануть себя видимостью, а захотите проникнуть в самую их суть. Я вам уже говорил, что, как бы человек ни был малоопытен и несведущ в мирских делах, он не может не знать, что тиран прежде всего добивается от гражданина и дорожит в нем одной вещью: он хочет быть уверен, что гражданин любит его власть, что он к ней привязан, а потому тиран неослабно и всеми способами старается докопаться и раскрыть, есть ли в подданном этот дух или нет. И действительно, таковы должны быть его первые мысли и заботы, потому что первая основа и цель его – сохранение тирании. Читайте у Корнелия Тацита, поучительнейшего писателя, как Август до последнего дня, до последнего вздоха своего, уже сокрушенный старостью и недугом, убеждая своего преемника Тиберия помнить о людях, которым нельзя доверяться[283].

Поэтому тиран не может оказывать милость гражданину и возвышать его, если он не верит в его дружбу и желание сохранить тиранию[284]; ибо, как верно говорил ученику Соломон, согласно преданию о нем, любить и быть уверенным, что ты любим – это вещи взаимные; не может тиран возвышать человека и создавать ему известность, если тот ему не друг, если тиран не уверен, что может на него положиться, если он думает, что гражданин может оказаться ему враждебен. Поэтому в городе, привыкшем к свободе, не может быть вообще ничего среднего. Каждый по необходимости любит свободу или любит тирана; кто любит одно, должен ненавидеть другое; и неверно различие между делами Флоренции и делами церкви, потому что если ты не хотел тирании во Флоренции, ты также не мог хотеть и величия папства; если же ты стремился к одному, то необходимо стремился и к другому, ибо это вещи настолько связанные между собой, что нельзя разрушить одно, не разрушая другого. Если бы тебя не знали и не испытали, тебя оставили бы во Флоренции, как всякого другого, тебе равного. Почему же нужно было необычно тебя отличать, – тем более, что ты человек светский и женатый, а места, на которые тебя назначали, должны были даваться и обычно даются прелатам? Ты скажешь, что была нужда в таких одаренных и способных людях, как ты; скромная, нечего сказать, защита, и как раз необходимая в подобном собрании, дабы более молодые учились у тебя говорить со скромностью, как подобает истинным гражданам; честолюбие должно сопровождаться дерзостью, и мы не можем гневаться и удивляться, что человек, на котором столько пятен, вдобавок еще надменен; наоборот, если надменность – мать честолюбия, как это и есть в действительности, то хорошо, что мы видим их вместе.

Я признал и снова признаю, что ты одарен, как немногие, и способен для государственного дела, так что, если бы папа мог выбирать себе советников только из числа граждан одного города, это возражение могло бы еще сойти, да и то не без труда, потому что я считаю тебя хотя одаренным человеком, но вовсе не чудом божьим. Однако папа, может, и привык выбирать себе советников среди людей всякого состояния и народа; около него толпится бесконечное множество людей, добивающихся его милости, и ты слишком превозносишь себя и слишком веришь в наше преклонение перед тобой, если думаешь убедить нас в том, что необходимость заставила папу отнестись с таким презрением к просьбам и честолюбиям всех его придворных, что папа из-за этого решил оторвать от книг и занятий именно тебя, хотя жил ты от него далеко, думал о других вещах, ничего не знал о церковных делах и никакого опыта в них не имел. Поэтому, прошу тебя, брось эту защиту, тщетную, дерзкую и способную скорее обнаружить твою природу и неумеренное мнение твое о самом себе, чем дать нам какие-нибудь указания на твои добродетели или уменьшить в чем-нибудь наши подозрения.

Однако зачем я трачу столько времени, зачем без нужды строю догадки, как будто я не могу сослаться на вещи, говорящие сами за себя, на доказательства точные и неопровержимые и даже не на одно, а на несколько. Скажи мне, разве не известно, что после смерти Лоренцо кардинал Медичи, нынешний папа, утвердившись во главе правительства Флоренции, хотел оставить тебя здесь, сохранив за тобой управление, и взять тебе в заместители брата твоего Луиджи? Он хотел, этого не даром и вовсе не для того, чтобы ты служил по делам церкви и папства, – он хотел иметь в тебе слугу, который бы охранял его могущество, которому он мог бы доверить все тайны тирании. Все хорошо знают, как он на тебя рассчитывал; сношения ваши раскрыты, хотя они окружены были тайной; известно его намерение с тобой породниться; если он не оставил тебя при себе, это произошло не потому, что все сказанное мною неправда, а потому, что началась война, и он хотел воспользоваться тобой в делах, всего более важных для его власти.

Затем смерть папы, другие события и, наконец, избрание кардинала папой изменили эти намерения. Скажи мне еще, разве ты, сидя в своих покоях в Риме, не слыхал о делах Флоренции и не распоряжался ими, как другими? Ведь ничто важное здесь не решалось, а все отсылалось в Рим, и оттуда получали мы законы для всего, даже по самым ничтожным дедам. Как же можешь ты после этого отрицать, что папа, в сущности, так же доверил тебе дела Флоренции, как и все другие, и как можешь ты верить, что, пользуясь тобою столько лет в таких больших и разнообразных делах, он не имел тысячу раз случая узнать тебя с головы до пят и не избрал тебя вернейшим орудием своей тирании, после того, как испытал тебя и понял, что ты для этого годишься?

Подойдем, наконец, к тому, что мы видели все, чему свидетель весь этот город, на что мы все смотрели тогда глазами, полными слез, с отчаянием в душе, о чем мы вспоминали с несказанным желанием мести. Кто в день святого Марка отнял у нас наш дворец? Кто лишил нас вновь обретенной нами свободы? О, дни, о которых никогда нельзя вспомнить без слез! О, дела, которые должны остаться в памяти и явить нам пример, который будет жить так же долго, как камни этого города и как память о нем! О, гражданин, если ты только заслуживаешь это название, более страшный и губительный для нашей республики, чем Алкивиад в Афинах, Сулла или Цезарь в Риме! Те раздавили свободу уже стареющую и умиравшую, – ты же уничтожил нашу свободу в тот день, когда она родилась и воскресла; те, побуждаемые какими-нибудь несправедливостями и опасностями, враждою против других соперников, хотели захватить власть над городом, – ты же, которого никто не притеснял, кого все прославляли и чтили, продал в рабство отечество, себя и каждого из нас; те увлекли за собой часть города и многих, хоть и дурных граждан, но все же граждан, угнетая с ними других, – ты же, один во всем отечестве нашем, надел каждому на шею ярмо.

Не было в этом городе человека какого бы то ни было состояния и возраста, который бы не стремился во дворец, вплоть до тех близких друзей Медичи, которые или не хотели отличаться от всех, или не решались противопоставлять себя другим; верховный магистрат, во главе которого стоял твой брат, законным и обычным порядком, установленным в этом городе, объявил Медичи бунтовщиками; каждый сам по себе был от этого в восторге, а все вместе несказанно поздравляли друг друга; старые люди плакали от безмерной радости, юноши так и прыгали, все были вне себя от счастья. Все в один голос говорили: мы вернули нашу свободу, мы воскресли душой, мы живы, свободны, мы больше не в рабстве, мы теперь не невольники, мы вышли из тьмы, мы ушли из Египта. О, радостный день, вечно памятный, когда бог, наконец, посетил народ свой! Среди этого шума и стечения народа, среди этого всеобщего веселья солдаты рассеялись, а Медичи, готовясь к бегству, уже садились на лошадей, причем маркиз Салуццский считал, что надо пустить их на все четыре стороны, а герцог урбинский[285] думал, что их надо подхлеснуть; один ты остановил крушение, поднял дух тиранов, собрал солдат, упрашивал синьоров и всех. Ты явился на площадь, как вождь, как гроза для всех; простодушный и безоружный народ, годный больше для торговли и мира, чем для боя, не мог устоять против такого натиска, бороться против такого яростного нападения, драться с вооруженными людьми и бойцами; поэтому ты прогнал его с площади и вернул Медичи господство. Не останавливая своего злого дела, ты сейчас же повел войска к дворцу, в котором воплощено величие города, к дворцу – хранителю законов, месту, где заседают все коллегии, твердыне и основе свободы и нашей славы, к дворцу, по малейшему знаку которого повиновался и смирялся всякий гражданин, даже самый надменный и высоко стоящий, по голосу которого люди преклоняли колени и трепетали даже камни; почтение к этому месту заставило бы и тебя упасть на колени и затрепетать, если бы ты был гражданин и человек, а не зверь и не чудовище, если бы не было в тебе твердости камня, жестокости тигра, зависти Люцифера; надо тебе было окружить дворец, но ты отнял его у нас не силой, а предательством, обманом, коварством и изменой.



283

«Ricordi», заметка 13.

284

«Ricordi», заметки 103, 363.

285

Маркиз Салуццо и герцог урбинский, Франческо Мариа Ровере, племянник папы Юлия II, начальник папских войск, двинутых в Тоскану для защиты ее от наступавших испанцев.