Страница 16 из 45
– Папа! Где ты? – остановившись посередине комнаты, позвал я.
Возле журнального столика стояло глубокое низкое кресло, на самом столике – пульт управления фотоаппаратом и вспышкой, дверными замками. Из пульта на гибком шланге торчал повернутый в сторону кресла микрофон с красной мигающей лампочкой.
Я наклонился к пульту, наугад нажал одну из кнопок. Раздался мягкий щелчок, начала вращаться кассета магнитофона:
– Добрый день! Я очень рад вашему посе…
Я поспешно нажал другую кнопку и услышал, как за дверью квартиры сработала вспышка.
– А менять пленку тоже ты будешь? – донесся до меня голос отца.
– …щению. Пожалуйста, встаньте на…
Я начал нажимать кнопки одну за другой, голос отца стал неестественно высоким, смазался, слова слились в одно:
– Сныелиткицомринд!
– Сеть! Отключи сеть! Я на кухне! – крикнул отец. Я нажал на большую красную кнопку с надписью
«Сеть», вышел в коридор, остановился в проеме кухонной двери.
– Привет! – сказал я. – Что это за шум? – Я кивнул в сторону ванной комнаты. – Ты купил стиральную машину?
– Да, – самодовольно ответил отец. Он сидел за столом, спиной к окну, меж раздвинутых занавесок в кухню лился солнечный свет, и мне вновь пришлось прикрыть глаза рукой.
– Ослеп, голубчик? Будешь знать! Проходи, проходи! Садись! – Отец широким жестом пригласил к столу, на котором искрился запотевший, в изморози, графинчик, стояли закуски и три прибора. – Я тебя уже заждался! Ты обещал когда приехать, а? – Он привстал со стула, заглянул мне за спину и крикнул:
– Таня! Таня! Это Генрих, мой сын! Таня!
– Что за Таня? – садясь к столу, спросил я. – И почему на окнах решетки?
– У меня небольшая постирушка, – оставляя вопрос о решетках без ответа, сказал отец. – Постирать ничего не надо? А то в момент! Машина «Филипс», лучший суперэкстракапитализм из Голландии. Таня! Не слышит?! Ладно! – Он указал на графинчик. – Наливай! Если скажешь, что за рулем, ты мне больше не сын! Ну?! Почему так задержался, а? Я спрашиваю: почему? В глаза, в глаза смотреть! – И отец захохотал.
Я наполнил рюмку отца, налил себе, поставил графин на место и потер руки: они успели замерзнуть.
– Так бы давно! Проще надо быть, сынок, понятнее! А ты слишком стал сложен! И закусочки положи. Мне – обязательно селедочки. И лучку… – Отец все-таки сорвался с места, толкнул меня плечом, выбежал в коридор, распахнул дверь ванной.
– Таня! Перерыв! Эта техника не требует постоянного присутствия. Бросьте все и идите к нам. Я познакомлю вас со своим сыном. Это удивительная возможность. Это такой сын! Мог стать дипломатом или крупным экономистом, а вместо этого… Что? Да, это он ослушался отцовского слова. Хорошо, хорошо! Мы вас ждем! – Он вернулся, сел на свое место, указал на третью рюмку.
– Танечке налей!
Я, подышав на пальцы, взял графин, налил и в третью рюмку.
Отец схватил свою, посмотрел на меня.
– Выпьем, опередив! За тебя, дорогой! – Он выпил, подцепил кусок селедки и продолжил, жуя:
– Танечка – золотой человек! По мере сил скрашивает дни. Помогает. Без нее я загнулся бы. С моим сердцем. И почками! И печенью! – Отец довольно хмыкнул. – Я совсем гнилой. Насквозь! И очень старый! Ни на что хорошее не годен. Стал нулем! Что сидишь? Наливай!
Я вновь наполнил рюмку отца, и тот быстро выпил.
– Следит за мной пуще сиделки, – крякнув, продолжил отец. – Этого, – он щелкнул ногтем по графину, – ни-ни! Скажу – ты выпил, хорошо?
– Хорошо. Но тебе действительно нельзя!
– Цыц! Он мне будет указывать! Месяцами не появляется, звонишь ему: «Приезжай!», а он едет два часа! Ишь ты подишь ты! Наливай, наливай!
Я налил.
Отец был сам на себя не похож. Даже не потому, что у него в доме была женщина. Тщательно выбритый, в свежей рубашке, благоухающий дорогим одеколоном, он казался совершенно другим человеком. Главное – глаза. Глаза отца молодо сверкали из-под тяжелых бровей, к ним вернулся их прежний, нежно-голубой цвет, красные жилки, в которых раньше словно тонула радужная оболочка, стали тоньше. «Что же это за женщина? – подумал я. – Танечка…»
– Рассказывай! – с набитым ртом сказал отец.
– О чем? – ставя графинчик и накалывая на вилку кружок огурца, спросил я.
– Так! Не о чем? – Отец отложил вилку, серьезно и внимательно посмотрел на меня.
– Работа есть, деньги тоже, – жуя огурец, сказал я. – Кулагин, Колька, помнишь, я про него рассказывал, стал моим агентом. Привозит клиентов. Делает рекламу. Навязчив, правда. Иногда прилипнет – не отлепишь. Но помогает. Этого не отнять.
– За сколько?
– Что – «за сколько»?
– Сколько он берет себе?
– Честно говоря, не знаю. – Я нацелился вилкой на ломтик ветчины. – Берет сколько-то. Он же работает. Да мне плевать.
Отец чуть наклонился вперед.
– Бабы?
– Что – «бабы»? – Ветчина сорвалась, мне пришлось ткнуть еще раз, и теперь сразу три ломтика стали моей добычей.
– Не жалуются?
– На что?
– Притворяешься? Косишь? – Лицо отца заострилось, губы поджались: такая гримаса говорила о том, что отец начинает сердиться. – Ладно, коси дальше. Значит – щелкаешь, скоблишь и ни о чем не думаешь? Ну-ну.
– Не так уж и скоблю. Заказов на ретушь практически нет. Если и попадаются, то в основном подправляю, убираю изъяны, исправляю неточности.
– Знаешь, – вполголоса заметил отец, – твой дед, лучший фотомастер их императорских величеств государя императора и государыни императрицы, ателье М.И. Грибова, фотографа Императорского Российского общества спасания на водах, Москва, Волхонка, дом семь, ретушеров считал лакеями.
Он посмотрел на свою рюмку, перевел взгляд на мою.
– Родоначальник ретушерской традиции – я, – обращаясь к рюмке, сказал отец. – Основатель. А ты – преемник. Продолжатель. Жаль, что я не успел открыть свое дело. «Миллер и сын». Неплохо звучит, а?
– Неплохо, – согласился я.
Несколькими минутами раньше, услышав, что стиральную машину выключили, я начал готовиться к встрече с так преобразившей отца женщиной. И был готов увидеть какую угодно, но – не такую. Бросив первый взгляд на нее, я тут же посмотрел на отца.
Мой отец просто-таки буравил взглядом. Вопрос: «Ну как? Хороша? Узнаешь?» – читался во всем его облике. Я кивнул: да, хороша, да, узнаю! – и поднялся со стула:
– Здравствуйте… – проговорил я.
Лиза! Повзрослевшая лет на десять-двенадцать Лиза стояла передо мной. Только укрупнившиеся груди, выпиравшие под забранной в джинсы майкой, чуть заострившийся подбородок да ставшие полнее бедра были другими, а все остальное было Лизино. Высокие северные – кто-то из ее бабушек-дедушек был то ли из Швеции, то ли из Норвегии – скулы, словно падающие с узкого бледного лица глаза, высокая тонкая шея. И – диссонансом – полные яркие губы. Красивая? Нет. Но такая, что взгляд оторвать было невозможно. Хотелось поймать ее за руку, притянуть к себе. Хотелось спросить: «Где ты была столько лет? Почему не давала о себе знать? Ты меня разлюбила? Забыла? Это же я, Генрих, Гена!»
Что бы она ответила? Думаю – ничего. Думаю – она промолчала бы. Недоуменно взглянула бы на меня и так же спокойно уселась бы на свободный стул и взяла наполненную рюмку.
Прототип тоже была удивительно уравновешенной. Внешне, до определенного предела. Временами казалась даже холодной, лишенной эмоций. Полные губы всегда плотно сжаты, и только крылья тонкого носа выдавали настроение.
Лиза, моя любовь!
Любовь с первого, нет, с третьего класса – они переехали в наш дом осенью 64-го. Человек, изъятие которого из мира навсегда сделало мир неполным, ущербным. Пустота, образовавшаяся после ее ухода, оказалась невосполнимой. Других таких не было и не могло быть. Все остальные были заменяемыми. Функциями, образами, ролями, но не такими.
Она уселась. Ключицы ее поднялись и опустились, маленькая родинка, Лизина, точь-в-точь Лизина, появилась и спряталась в надключичной ложбинке.