Страница 95 из 96
Сумарок огляделся, лодку выискивая: как туман минет, рассудил, так пора бы и сети тянуть.
Лодку увидел, но прежде — кнута. Шел тот прямо к быку водяному.
Ирфа вскрикнула отчаянно, бросилась, закрыла собой каракатного.
— Не замай его, кнут! — взмолилась. — То друг мой верный, людям вреда не чинит!
Кнут с нее на чарушу взгляд перевел.
— Правду говорит. Каракатный это, Чернышом прозывают, зверь ее ручной.
Усмехнулся кнут.
— Так вот какову зверушку я когтил. Твое счастье, рогатый, что чаруша за тебя ручается — видит Коза, снес бы тебе башку, сколько за тобой гонялся, а ты, оказывается, в лужах хоронился…
Тут замолчал.
Сумарок оглянулся: спешил к ним люд. Не для ловчего дела снаряженный, да и не в рубахах ночных. У каждого на голове — венчик жемчужный, вдоль висков лопаточка черная…
Выступил вперед мужичок, хозяин добрый, что дом гостевой держал.
Проговорил, отдыхиваясь от быстрого шага.
— Вот, люди, тот самый, что порешил нас горькими сиротами оставить, обездолить! Сам слышал, покуда в подоконье у мастерицы нашей хоронился! Мыслил дочери приданое, да на беседу, заговор тайный, напал! Вздумал шалыган пришлый на наш промысел исконный напраслину возводить!
Кнут помалкивал покуда, с крикуна глаз холодных не сводя.
Сумарок руку поднял, успокаивая.
— Дайте наперед слово сказать, люди добрые. Не мыслил я худого, а только жемчуг зимний кабалит вас, ровно на цепь сажает. Сами не помните, как ему верно служите, костям кланяетесь.
Зашумели, загудели люди.
Со страхом углядела Ирфа, что многие с оружием пришли, с острым железом, с тяжелым деревом. Крепче вцепилась в каракатного.
— Ох, молод ты еще, летами зелен! Не довелось тебе, видать, худой жизни хлебнуть, голодать да зябнуть!
Фыркнул кнут, но опять смолчал.
— Матушка наша, кормилушка-кормилка, Ладочка-Костяночка, вот кто правит, вот кто ладит! Как стал худеть жемчуг наш зимний, самородный, как стал нищать, так удумали мы, убогие, костям поклониться, Ладочке помолиться! Не оставила нас, сирот, не покинула, сирых! Надоумила как поступить, как жемчуг в сети вернуть!
Цыкнул кнут, молвил Сумароку.
— Ну, вот и прояснилось. А ты — правит ими, ха… Сами по себе прекрасно дуреют, и возницы им не надо.
Раздосадованно, огорченно Сумарок головой покачал.
— Люди-то какие приветные были. Не мыслил, что сами себе венцы вздели…
— А еще чаруша, — подковырнул кнут.
— А ты, кнут, быка водяного от талухи отличить не сумел, а?
Развел руками кнут.
— Тут маху дал. Один-один.
Ирфа же испуганно слушала, как Гордиян грозить начал:
— Тебе же, чаруша, отсюда живым ходу нет! Кости твои верно Матушке послужат, а каковой жемчуг получится!
Тут уж кнут не стерпел:
— Серьезно, мясо?! Прямо передо мной на друга моего телегу толкаешь?!
Подбоченился мужик.
— Ты, кнут, здесь не хозяин. Матушка правит, Матушка решает, а вам, кнутам, людям вред чинить не…
— Льзя, — сказал кнут и пальцами щелкнул.
Щелкнуло — и брызнула голова старшего, как яблоко под молотом.
Отшатнулись люди, закричали вразнобой.
Закричал и чаруша:
— Сивый! Что творишь!
— Вот уж он первый зачинщик, Сумарок! Страх потерял!
Ирфа же глянула туда, где туман стоял, и ахнула, попятилась, вцепившись в караката.
Тот сам нагнул голову, рога грозные наставил.
Висело над водой пугало костяное, в жемчуг зимний богато убранное. Горела кика синим жемчугом, а поверху кики той рудой была некая буквица нарисована.
Сумарок в лице изменился.
— Видишь ли, Сивый, руну багряную?
— Вижу.
Прерывисто вздохнул чаруша, за горло себя прихватил.
— Значит, наяву…
Люди же, что со страху прочь кинулись, вдруг остановились. Обратно побрели. Загорелись венчики синим, неживым.
Видно, и впрямь правила ими Матушка.
— За пугалом следи, людей мне оставь!
— Прикрою, напарник! — весело пообещал кнут
Не нравилось кнуту, что чаруша вновь за людей встал, но перечить не взялся.
То, что мужичье с оружием набежало, то смех один, Сумарок и с разбойным людом один бы управился. Не подсобила бы людве никакая костянка в бусах.
Добрым был чаруша, до крови не жадным, но в драке не жалел противника.
А вот что из себя пугало костяное представляло, тут кнут терялся.
Сумарок ему еще у Амуланги-кукольницы, как урвались от работы, растолковал, что видел. Про всякие костяники сборные Сивый знал, иные видел, но это в новинку оказалось.
Надвинулось медленно, точно нехотя. Сивый встал, чтобы и чарушу видеть, и пугало. Сумарок легко повернулся, шагнул под удар, отбрасывая косец. До смерти не бил, глушил только, как рыбу глупую. Пожалел Сивый, что не было под рукой плетки, куда как удобно дотянуться было до Ладочки.
Иначе придется.
Тут засмеялись. Легкий был смех, знакомый. Сивого как ледяной водой ошпарили — обернулся рывком, выхватил глазами стройную фигуру у лодочки.
Молодец там стоял. Сам пригожий, станом тонкий, что девица, в одеже белой, канителью шитой. Глаза васильковые, волосы златые спину укрывают, и венок тех волосах — травы да цветы. Стоял, смеялся.
— Яра…
Шагнул раз, другой…
Улыбнулся Яра, проговорил звонко, печально:
— Ах, Сивый, Сивый, опять ты все испортил. Посмотри, что наделал, взгляни, что натворил.
Сам не понял, как у лодки той оказался, а только очнулся, хватился — нет никого.
Закричала тут девушка — коротко, отчаянно.
Сивый крутанулся обратно, уже зная, уже понимая…
Бык водяной тушей своей закрывал жемчужно-смуглую деву. Та обвивала руками мощную шею, но смотрела не на кнута.
Пугало разъялось вдруг, рассыпалось на жемчуг скатный да кости острые; роем взметнулось, ливнем хлестнуло, прошло через хлебный скот, что вода через решето.
Упали люди разом, точно снег с ветки осыпался; запахло кровью горячей, соленой, медной.
Сумароковой.
Ирфа так и застыла.
Кажется, лучше бы умерла.
Только посчастливилось ей: кости куртку серую царапнули, не сумели прокусить. Градом обрушились, в снег ушли.
Кого не зашибло, те прочь кинулись, да тени плеснули, будто кто махом бутыль чернил ореховых о камень грянул. Глубоки тени, кто в них упал, так и пропал с криком… Закачались деревья, на дыбки встала вода в Утице, повернулась всем пластом, ровно блюдце на ребре закрутилась; прогудело, застонало что-то в глубине земляной, шевельнулось со скрежетом.
Ирфа вцепилась в каракатного, устояла на ногах.
Хлестнул свет, ударил по глазам, по коже, затем темнота обрушилась, затем — тихо стало, сумеречно, жемчужно.
Ирфа отняла лицо от чешуи караката, посмотреть осмелилась.
Чаруша держал за скулу кнута и повторял, глядя в глаза, раз за разом, одну бессмыслицу:
— Вишня, вишня, вишня.
А потом замолк, голову откинул, руку уронил.
Кнут застыл. Рывком подхватил чарушу, на ноги взметнулся, да прочь кинулся.
Догадалась Ирфа — куда. Амуланга горазда была врачевать, вот только знала Ирфа, что когда так люди вытягиваются…
Застило глаза, будто едким дымом. Не сразу поняла Ирфа, что плачет. Увидала вдруг — блеск какой. Ближе подошла, наклонилась, взяла со снега браслет створчатый. А говорил ведь, что не снимается. Видать, поломался.
Крови столько было, ровно вино разлили.
Прижала к животу браслет и пошла следом, к дому черноволосой Амуланги.
Амуланга в голос закричала, когда кнут влетел, мало дверь с петель не сорвав.
— Ты что, обезумел?!
Замолчала на миг, остолбенела.
Сивый со стола малого, рабочего, все смахнул, уложил тело недвижное.
— Помоги!
— Ты… ты что наделал?!
Сама к столу бросилась. Губы поджала, где ножом, где руками одежду сорвала. Выругалась зло. Пальцами жилу прижала.
На кнута взглянула.
— Сделай что-нибудь! — сорвавшись, закричал тот так, что потемнело в избушке.
Амуланга взвизгнула в ответ и влепила ему оплеуху. С щеки на щеку приложила, так, что голова мотнулась. Кнут подавился криком, замер.