Страница 6 из 8
Я могу все это сделать, исправить установленный порядок. То есть совершить чудо.
И, следовательно, признать невменяемость Бога. Но я-то знаю, что Господь изощрен, но не злонамерен, установленный им порядок есть единственно возможный. А значит, чуду нет места в нашем мире”.
Так осознавший себя юный будда – Майтрейя – стал Буддой-наблюдателем, первым буддой на Земле, который выбрал позицию “неделания”. И не потому, что был безразличен к людским горестям, а потому, что знал – так лучше. Те, кто умел разглядеть его истинную природу, прозвали его Молчаливым Буддой – из него по-прежнему тяжело было вытянуть хоть слово. А если и вытянешь, то не всегда приличное.
– Афоня, ты что это засиделся, уснул, что ли? Вставай, братишка, пошли! – окликнул его Антон.
Домой возвращались, когда стало темно. Шел снег. Обледенелый деревянный “тротуар” покрылся белым ковром и стал еще более опасным. Дети держались друг за друга, скользили, смеялись, пока Антон не поскользнулся, и все трое угодили в сугроб.
Вставать не хотелось. Они лежали на снегу, и сверху тоже падал снег, все было белое, тихое. Афанасий закрыл глаза, на веки опускались белые хлопья, и постепенно он стал ощущать их тяжесть.
Антон увидел, как над сугробом вьется еле заметная дымка.
– Как ты думаешь, Полина, что это? “Это провожает нас князь Ордынцев, – хотел сказать Афанасий. – Знает Ордынцев, что завтра Параллельный мир № 42 перестанет существовать. Нас всех увезут отсюда.
Хорошо бы вычеркнуть из жизни завтрашний день, не видеть никогда или хотя бы не помнить лицо Полины в окне маленького с облупившейся по бокам голубой краской автобуса. И как Антон оттолкнет учительницу, хлопотливо застегивающую ему пальто перед тем, как посадить все в тот же автобус, и шепчущую ему на ухо: “Пока ничего неизвестно, вы должны верить…”.
Мы уедем, полигон занесет снегами, потом дожди и ветры сотрут следы его существования. Только редкие в этих местах геологи, натыкаясь на странные разрушенные постройки, будут чесать языки насчет древней арийской цивилизации, от которой не осталось ничего, кроме заросших бурьяном бункеров. И еще будут ходить совсем уж неправдоподобные слухи о назойливом привидении, измученном ностальгией по человеческому обществу”.
Но Афанасий, как всегда, промолчал.
– Я знаю, что это за дымка, – ответила Полина. – Это поднялся из какой-то берлоги звериный Ведогонь.
– Какой еще Ведогонь?
– У всякого зверя свой Ведогонь. Звери засыпают – караулят их Ведогони.
Караулить скучно и зябко. От нечего делать дерутся. Беда: не осилишь, кончит свой век Ведогонь – и зверь сочтет во сне звериные дни1.
– А у людей так бывает? – спросил Афанасий.
– Счастливый, кто родился в сорочке, – у того тоже есть свой Ведогонь. Вот ты, Афанасий, – счастливый. Засыпаешь ночью, а он выходит мышью, бродит по свету. И куда только не зайдет – на какие горы, под какие звезды! Погуляет, всего наглядится – и вернется к тебе. А ты видишь сны. Это все Ведогонь насказал и напел.
Полина глянула на Афанасия, страшно ему или нет? Показалось, что не страшно, и она продолжила трагическим шепотом, делая эффектные паузы.
– Но берегись: если дрема крепко уводит – твои дни сочтены. Ведогони драчливы; заденут друг друга – и пойдет потасовка, а после, смотришь, и нет одного: кончил свой век. И ты не проснешься… Немало счастливых гибнет в зимнюю пору неслышно… “Артистическое дарование несомненное”, – подумал Афанасий.
– Сама придумала? – спросил Антон.
– Конечно, сама! “И врать тоже горазда”.
– Ладно, хватит маленьких пугать. Вставайте, а то так и замерзнуть недолго, – Антон встал первым и подал девочке руку.
– А давайте лучше петь! – сказала Полина и начала своим чистым серебристым голосом.
Как ангел неба безмятежный в сиянье тихого огня…
Афанасий не имел никаких способностей к пению, старательно выводил, отчаянно фальшивя. Но снег поглощал звуки, и никто, кроме князя Ордынцева, их не слышал.
Майские праздники 2002 г.
Васильевский остров
Море Цаплина
С утра Димка какое-то время лежит в постели и смотрит в потолок. По потолку, перемахнув за грань оборвавшегося сна, катятся упругие блескучие волны, и усталый корабль, размеренно вдавливаясь в них то одним, то другим боком, торопится в порт, домой. Из разбившихся о борта волн на палубу сыплются шумные дождики. Димка пускает над мачтами горластых ширококрылых птиц, покрывает палубу скользким серпантином водорослей и смотрит, как, прихрамывая, но не сбиваясь с курса, ковыляет своей трудной морской тропкой его “Стальной Кит”, герой и первооткрыватель. Это он так придумал – “Стальной Кит”. Спросит потом у папы, как на самом деле назывался его корабль, и переименует. И про водоросли спросит, какие они.
Оказывается, жизнь может меняться. Вдруг. Делает “ап” – и ты, разинув рот, обалдело хлопаешь глазами.
– Привет, мужичонка. А я, стало быть, твой папа.
На кухне теперь пахнет табаком, и квартира – пока как бы на пробу, пока на какие-нибудь временные, случайные места вроде спинки стула или подоконника – принимает незнакомые ей до сих пор вещи: мужские сорочки, брезентовый рюкзак, носки, кепку, зажигалку, брелок с крошечным перочинным ножиком. И самое главное: возле дивана стоит приоткрытая спортивная сумка, и в ней видна его тельняшка. Он пока не распаковывает эту тертую, кое-где расходящуюся по швам сумку. Там, под тельняшкой, наверняка прячется его морская форма. И может быть, даже кортик.
Димка пока не решается спросить про кортик. Папа пока тоже не решается поговорить с Димкой. Только потреплет иногда по плечу, скажет громко:
– Большой уже мужичонка-то. – А сам смотрит куда-нибудь мимо. Привыкает.
Димка не знает, каково взрослым, когда у них появляются дети. Тоже, наверное, нелегко им. Вот у Димки появился папа – и голова кругом.
– Не дергай его, хорошо? – как-то тревожно шепнула Димке мама.
Он и не дергает. Сам видит: папе не по себе. Из дома он не выходит и все время о чем-то думает. Иногда в задумчивости трогает мебель, занавески, знакомится с расставленными на комодах и шкафах предметами. Возьмет в руки, посмотрит и ставит на место. Ничего, привыкнет. Наверное, с ним то же, что было с Димкой, когда на прошлый день рожденья он прокатился на американских горках три круга подряд. Шел потом по неподвижному – снова неподвижному – парку, вдоль неподвижных клумб, и сама эта неподвижность казалась притворной, полной опасности. Выстроенные в линейку деревья, сонно кивающие над ним ветвями, казалось, притворяются тоже: только что мчались прямиком на него и вот остановились, за мгновение до того, как он на них взглянул. Даже усевшись на скамейку рядом с мамой, Дима еще озирался, будто и впрямь надеясь подглядеть, как, улучив момент, этот ровненько подстриженный и подметенный парк безобразничает и ходит вверх тормашками.
Но прошло ведь – и у папы пройдет.
Вечером они сели за стол, отметить возвращение папы.
Мама заткнула ему салфетку за ворот, и салфетка каждый раз, когда Димка наклонялся, пружинила и накатывала на тарелку. Пришлось есть, сидя с неестественно прямой спиной, отчего вилка поднималась ко рту бесконечно долго.
– Осанку блюдешь? – подмигнул ему папа, ссутулившись над тарелкой.
Дима подумал: на флоте у моряков тоже – осанка; больше у новичков, наверное; а старым морским волкам, как папа, можно уже без осанки, – и кивнул.
Мама спросила папу:
– Чего хлеба не берешь?
Он усмехнулся:
– Я на него еще долго смотреть не смогу. Столько его сожрал!
– А откуда на кораблях столько хлеба? – удивился Дима.
Папа смутился и непонятно как-то посмотрел на маму. Сказал:
– Так… в портах загружают. – И принялся сосредоточенно орудовать вилкой.
Дима потом весь вечер, рассеянно слушая взрослые разговоры, воображал, как на корабль загружают хлеб: в мешках, или, может, в ящиках, или в картонных коробках, в каких привозят печенье в магазин.