Страница 7 из 11
А потом я уехала и за последующими чередованиями закатов и восходов родины наблюдала издалека. Тазепам еще некоторое время лежал в сумке, как последние несколько лет, но так больше и не пригодился. Диагноз, на котором тогда сошлись врачи и который мне ставили с детства – вегетососудистая дистония, – теперь признан несуществующим, да и тогда казался нелепым. Правильный диагноз – включение облаков высокого напряжения в нейронную сеть без адаптера. Раньше адаптеры были прямо встроены в черепную коробку, но потом повылетали, к сегодняшнему дню – почти у всех. Приходится мастерить их самим из подручных средств. Держусь пока. И хватаюсь за голову каждый день, потому что молнии сверкают и сверкают.
Домовитый приятель умер – в настигшем его, такого основательного, раздрае. Друг жив, уехал, проклял родину и стал веганом. Диван умер – злая тетка, которую я пустила пожить в свое отсутствие, выкинула его на помойку как старого советского урода. Мамины занавески живы, хранятся у меня, аккуратно сложенные. Ее абажуры подсвечивают лампочки продолжающегося научного прогресса, которых она не видела. Мама умерла после долгой болезни головы, в которой росла не обнаруженная медициной опухоль. Я сейчас в том возрасте, когда ее не стало, хотя фактический ее разрыв с жизнью произошел гораздо раньше. Благодаря ей и случившемуся тогда урагану моя жизнь счастливее, чем была ее. И благодаря отцу, у которого адаптер так и оставался встроенным, отчего он прожил очень долгую жизнь. Теперь нет и его. Но еще не все потеряно, раз голова до сих пор на месте.
Глаза
Сызмальства думала, что глаза – главное (и язык подтверждал: береги как зеницу ока), и считала свое зрение идеальным. Длилось оно вплоть до первого дефолта, 1998 года, когда доллар стал стоить вместо шести рублей двадцать один. Именно тогда я и пошла заказывать свои первые очки. Второй дефолт, 2014 года, сделал меньший скачок: вместо тридцати рублей – шестьдесят, зато моральный свищ так и свищет с тех пор. Вот и зрение мое скакнуло, а потом медленно поползло вниз – для синхронизации жизни организма с жизнью родины.
Глаз устает фиксировать тягучий процесс, а язык в ответ на стресс переходит к метафорам: время закручивает в воронку, затягивает удавку, заводит в непролазную чащу, вешает на стену ружье и дамоклов меч над головой. И у меня три вида очков для того, чтобы всматриваться в происходящее: для чтения книг (эмиграция из свалявшейся пряжи мира), новостей на компьютере (сводки из растревоженного улья) и еще одни, чтоб не быть Красной Шапочкой, которая спрашивала у волка: «Бабушка, почему у тебя такие большие уши?» – ей бы очки «для близи».
Не верь глазам своим – вот что еще пророчески советовал язык, когда основания к тому были эфемерны. В прежние века часто жаловались на чертей, в двадцатом – видели летающие тарелки и лозунги, и язык им отвечал «не верь». Но настоящее «не верь» появилось только в двадцать первом веке, когда фотошоп может обмануть любого. Постправда превратила реальность в лохнесское чудовище, которое высунет голову и исчезнет, или в золотую рыбку, которая вильнет хвостом и скроется на глубине. Глаза видят только светящуюся поверхность, что на экране, что в округе, и «все не то, чем кажется».
Однажды я, фанат Греции античной, решилась посетить современную. Понимая, что она другая, прикидывая, с чего лучше начать, пошла в турагентство и попросила двухнедельный тур на Крит. Девушка в агентстве спросила, поеду я одна или вдвоем, а узнав, что одна, стала убеждать меня, что лучше на Родос.
– Почему?
– Поверьте, что лучше.
И я поверила. Посмотрела каталог с отелями, выбрала, оплатила, заполнила анкету на визу (Греция еще не была в Шенгене) и стала ждать. Время шло, я звонила в агентство, но мне отвечали, что виза не готова, а пакет документов мне вручат вместе с ней. И вот утром улетать на Родос, а в шесть часов вечера визы так и нет. Агентша успокаивает: «Обычная практика, не волнуйтесь», и ближе к десяти вечера, несмотря на поздний час, я получила из ее рук у стен посольства свой паспорт с визой, билеты и отельный ваучер.
– Только отель будет не тот, что вы выбрали, но равнозначный, не волнуйтесь, – сказала агентша.
– Как не тот? – возмутилась я.
Выбирала я какой-то красивый, с цветущим садом, прямо у моря, четырехзвездочный. В те времена (а это был 1997 год) существовало правило: в четырех звездах (пять были редкостью и абсолютной роскошью, не то что теперь) на ресепшн обязаны были говорить на трех европейских языках, а я боялась, что греки говорят только по-гречески и я не смогу с ними объясниться.
– Тот, – ответила агентша, – отказывается принимать туристов из России, и мы вынуждены были заменить его на другой. Но он нисколько не хуже. – И опять добавила: – Не волнуйтесь.
Темно, я стою на улице с паспортом, билетом и ваучером и уже ничего не могу изменить. Агентша, конечно, нагло врала, но я ей верила, будучи неопытным туристом с еще не изжитым комплексом советского человека, от которого могут шарахаться, как от зачумленного. Я совсем не представляла себе, что такое Греция, тем более что меня вообще не хотели пускать в страну, по словам агентши (и это было правдой), поскольку у меня стояла виза Македонии, в которой я недавно была на поэтическом фестивале. Как я узнала позже, нет для грека худшего оскорбления, чем существование государства с названием Македония, поскольку Македония – название Северной Греции, откуда был и Александр: по-нашему Македонский, по-гречески – О Мегас, Великий.
Прилетаю на Родос, захожу в отель и обнаруживаю, что в нем идет ремонт. Отбойные молотки, всё в цементной пыли, села я в своем номере на кровать и загрустила. И вдруг вижу – ползет что-то огромное черное. Я сжалась на кровати, позвонила на ресепшн и прерывающимся голосом стала звать на помощь. Портье, как и полагалось в четырехзвездочном отеле, пусть и почти закрытом на ремонт (пока что, в разгар сезона, я там не встретила ни одного человека), говорил по-французски и даже весьма бойко. Он влетел в комнату, посмотрел на ужасное насекомое и расплылся в улыбке: «Так это же наши друзья тараканы, они на Родосе везде!» Ну и опять мне было предложено «не волноваться». Я спустилась вниз, села за столик у входа и горько заплакала. Двухнедельный отдых был испорчен, ни с их друзьями-тараканами (раза в три больше московских), ни с их отбойными молотками жить было невозможно, а денег на то, чтоб плюнуть и переселиться в другое место, не осталось. Вдруг за мой столик подсела пожилая дама. И спросила, на каком языке я предпочитаю разговаривать. Она говорит на девяти. Я рассказала по-французски про свою беду, и дама, к которой я сразу почувствовала расположение, сказала, что поможет мне. Она отдыхает в этом же отеле, несмотря на ремонт, поскольку для нее это бесплатно, владелец отеля – ее сын, а ее покойный муж был почетным консулом и у него здесь были апартаменты. А сама она живет в Афинах.
– Вы гречанка?
– Нет, я родилась в Палестине. В те времена, когда евреи и арабы жили дружно.
Оказалось, ей девяносто лет.
Оставив меня на некоторое время, она пошла внутрь, а когда вернулась, то сказала, что меня переселят в ту часть – а отель был довольно большой, – где нет ни ремонта, ни тараканов. И я переехала, и жизнь стала налаживаться. Батами (так звали мою спасительницу) удивляла меня каждый день. Попросила перевести через дорогу. Оказалось, она ничего не видит, с годами ослепла. И ходит безо всякой палочки и собаки-поводыря.
– Как же вы, – спрашиваю, – путешествуете одна?
– Не вопрос, – отвечает, – везде люди помогут, вот как вы сейчас. А сюда езжу каждый год, все знаю на ощупь.
Наверное, подумала я, есть разница, когда слеп от рождения или терял зрение с годами. Зрительная память сохраняется.
Батами стала обсуждать со мной литературу, и я опять удивилась, поскольку она говорила о недавно вышедших книгах.
– Вы же не видите!
– Ну да, я уже давно слушаю аудиокниги.