Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 56



Вдруг материализовался Веня. Он появился из-за колонны, откуда, оказывается, наблюдал за происходившим.

– Понимаешь, я боялся, что ты убьешь кого-нибудь своей палочкой. Это же не палочка, а оружие. Ты же не соображаешь, когда дерешься.

– Допустим. Но ты мог помочь мне. Захар представления не имел о том, что происходит, и вступил в драку. А ты видел все и понимал с самого начала.

Веня развел руками и ничего не сказал. А я и не ждал от него объяснения. Как мог оправдать свою трусость субъект, без штанов скрывавшийся под кроватью?

Вероятно, в тот момент я не был воплощением мировой справедливости. Какие возможности у человека, застуканного в чужой квартире с чужой женой? К тому же, смог ли бы я сломать такое количество челюстей, будь моя рука занята палочкой, которая действительно невзначай способна убить человека?

Но как я мог быть справедливым, если больше всего на свете презирал трусость?

Драку нашу замяли. Во-первых, не хотели, чтобы возникло дело о конфликте на национальной почве. Антисемитизм процветал, поощрялся, но не назывался своим именем. Существует ли антисемитизм в стране, славящейся своим интернационализмом и дружбой народов? Во-вторых, библиотекарша рассказала, что не я был зачинщиком. В-третьих, в баталии двух против восемнадцати по логике вещей виноваты восемнадцать, а не два. Но и восемнадцать не понесли наказания. То ли потому, что мы их уже наказали, то ли потому, что не следует наказывать пытавшихся избить евреев.

До окончания института я не мог простить Вене проявленной им трусости.

Встретились мы почти сорок лет спустя. Я уже давно был израильтянином. Веня приехал в Израиль в гости. Он позвонил мне. Я постарался быть гостеприимным хозяином. С удовольствием показывал ему места, которые никого не оставляют равнодушным. Естественно, я не затеял разговора о той давней драке.

Но Веня сам затронул тему, которой я не хотел касаться:

– Это все та же палочка? – Спросил он.

– Все та же, – ответил я.

– Ты, конечно, считал меня трусом. Возможно, ты не ошибся. А известна тебе причина моей трусости? На фронте я не был трусом. Доказательство – я награжден медалью "За отвагу". А, как тебе известно, я был рядовым солдатом, к тому же – евреем.

Я немедленно согласился с таким аргументом и попытался перевести разговор в другое русло. Но Вене, по-видимому, было важно продолжить эту тему.

– Не быть трусом в бою – не самое трудное в жизни. Ты ведь не знаешь, что я ушел на фронт добровольцем. Ты не знаешь… Но, в отличие от тебя, я стал добровольцем не по идейным соображениям, а чтобы не околеть от голода в Сибири. Нет, мы не эвакуировались в Сибирь. За год до начала войны, как только вы освободили Бессарабию, – освободили! – моего отца арестовали за сионизм. Не знаю, был он сионистом, или просто состоятельным человеком, который честно трудился всю жизнь. Нас сослали подыхать в Сибирь. А в конце 1941 года они не ограничились, не удовлетворились ссылкой. Этого им было мало. Отца арестовали. Мама умерла от истощения весной 1942 года. Тогда же я узнал, что отец погиб на этапе.

Мне было чуть меньше семнадцати лет. Ростом, как ты видишь, я вымахал. Обманным путем я попал в армию. Потом фронт. Ранение. Снова фронт. И даже в институте, после фронта и ранения мне пришлось скрывать свою биографию. Пришлось скрывать, что я – сын сиониста, что я ссыльный, что я обманным путем попал на фронт. А тут еще справка об окончании школы у меня действительно липовая. В Сибири я даже не успел окончить восьмой класс. Всего моего среднего образования – подготовительные курсы в институт. Поэтому каждую минуту я боялся разоблачения.

Теперь представь себе мое положение под кроватью. Если бы мне сказали, что меня страшно изобьют и этим все кончится, я был бы счастлив. Да что там страшно изобьют! Однажды какой-то сукин сын погнал нас в атаку на высоту, утыканную немецкими пулеметами. В этой атаке меня ранили. Так я бы рад снова пойти на пулеметы, только чтобы в институте не узнали о моем неблаговидном поступке, чтобы не начали копаться в моей биографии. А время помнишь какое было? Безродные космополиты.

А теперь скажи, ты бы ввязался в драку в институте, если бы у тебя была такая биография?

Я молчал. Мне было стыдно за то, что считал его трусом. Если бы только за это…



1993 г.

Я И ГЕНЕРАЛЫ

Вы заметили? Люди любят фотографироваться на фоне. На фоне архитектурных достопримечательностей. На фоне фонтанов с лягушками, изрыгающими воду. На фоне изваяний химер. На фоне памятников выдающимся личностям и не очень выдающимся особам. Не всегда фотографирующиеся знают, что оно такое, или кто они такие, которые фон.

Однажды в Карловых Варах, увидев, как становятся в позу две аристократического вида дамы, фотографируя друг друга на фоне памятника Адаму Мицкевичу, я прикинулся простаком и спросил, кто он такой этот Адам Мицкевич? Дамы сказали, что он, кажется, врач, создавший курорт на этом месте. Замечательно! Дамы назовут фотографию "Я и Мицкевич".

Мне тоже захотелось сфотографироваться. На фоне генералов. Тем более, что, в отличие от тех дам, имею некоторое представление о фоне.

Летом 1945 года я читал свои стихи в помещении, которое стало Центральным Домом Литераторов. Тогда он назывался по-другому. Не помню как именно.

Этот малоприятный для меня вечер имел предысторию. В ту пору я находился в полку резерва офицерского состава бронетанковых и механизированных войск Красной армии в Москве, на Песчанке. Слово "находился" написал, долго раздумывая над тем, как точнее назвать этот краткий отрезок времени в моей биографии. Служил? Но служба предполагает хоть какую-то деятельность, а деятельности никакой не было. Я просто ждал демобилизации, находясь в четвертом, так называемом мотокостыльном батальоне. В нем не было ни одного не инвалида.

Целыми днями я болтался по Москве. В казарму, как правило, возвращался только переночевать. Такая возможность для провинциала, впервые в жизни попавшего в столицу!

Однажды, выйдя из Третьяковской галереи, я увидел вывеску "Комитет защиты авторских прав". Песня моего погибшего друга, с которым мы воевали в одном взводе, была очень популярной в ту пору. Но нигде не значилась фамилия автора. Решил зайти и выяснить, что можно сделать. Чиновники приняли меня сердечно. Разговорились. Я прочитал свои стихи. Чиновники о чем-то посовещались, часто произнося непонятное название, кажется, литературного клуба.

Дня через два вызвал меня начальник политотдела.

– Так что, лейтенант, стишки пишешь? Ладно. На моем "виллисе" поедешь в Дом писателей читать свои стишки.

– Спасибо, товарищ полковник. А обратно как?

– А обратно, как обычно, приедешь на метро.

Так состоялось чтение моих стихов в будущем ЦДЛ.

Председательствовал Константин Симонов. Колючую недоброжелательность незнакомой аудитории, даже враждебность, я почувствовал, прочитав первые два-три стихотворения. В последнем ряду человек с рубцами на лице после ожогов почти после каждого стихотворения осторожно складывал ладони, беззвучно аплодируя. Лишь у него было мнение, отличное от мнения абсолютного большинства. Вероятно, он танкист, подумал я. Мог быть и летчик. Но, подумал я, только танкист так реагирует на стихи танкиста.

Я не ошибся. Это был Сергей Орлов.

Много лет спустя Семен Липкин рассказал мне, что в аудитории был знаменитый литературный критик Тарасенков. Разумеется, у него было положенное в ту пору отрицательное отношение к моим стихам. Но почему-то он все-таки запомнил одно мое стихотворение и прочитал его Семену Липкину. А Липкин – Василию Гроссману. А Гроссман вписал это стихотворение в книгу "Люди и судьбы". Но это потом.

А совсем недавно из Лос-Анжелеса мне прислали еженедельник "Панорама". Из большой статьи Петра Межирицкого я узнал, что в зале присутствовал Михаил Дудин, и ему будто бы понравились мои стихи, он даже пытался защитить меня от разгневанной аудитории. Возможно. Но я этого не заметил.