Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 65

Назаров посмотрел на кусочек чисто прибранной палубы, где только что стоял дежурный, поднял глаза на закат. Основные глубины, течения, господствующие ветра, береговые ориентиры, маяки и отмели, подходы к местам стоянок пестрым кругом плыли в голове, и в эту карусель замешалось досаждающее равномерное металлическое поскрипывание и повизгивание. Назаров сделал три шага в корму и остановился.

— А это что? Помощник! Подите сюда. Как это называть?

— Старшина первой статьи Дунай, — сдержанно объяснил Луговской.

— Что ты говоришь? — изумился Назаров. — Неужели? — И проворчал раздраженно: — Театр!..

— Работает, — так же сдержанно сказал Луговской.

Раздраженное словечко «театр» как нельзя более подходило к тому, что видели они с задней площадки мостика. В неестественном зеленом свете, с темно-синими провалами воды, с желтой полосой над лесом, нагромождение пустых и лишенных смысла корабельных надстроек выглядело плоской фанерной театральной декорацией. В этой декорации у темно-рыжей, наполовину выкрашенной суриком стрелы не спеша возилась темная сухощавая фигура. Ручником и зубилом Шура Дунай спокойно, размеренно срубал застывшие капли сварки, прохаживал и прохаживал очищенное место напильником и, добившись идеальной чистоты, тер стальные распорки железной щеткой и шкуркой, протирал насухо ветошью, после чего аккуратно закрашивал белую, блестящую сталь суриком. В движениях была равномерность и размеренность, говорившая, что он работает так уже несколько часов и может работать безостановочно — сколько угодно. Инструменты, ветошь, ведерко с суриком располагались кругом на аккуратно расстеленном стареньком брезенте.

— …Сутками он у тебя работает? Что молчишь?

Луговской пожал плечами и, так же как давеча Дымов, показал глазами за плавказарму, на прочные, тяжелые мачты «Алтая».

— Друг?

— Хуже того. С одной речки Карповки. На Петроградской…

— Знаю! Сам Фрунзе кончал. — И Назаров вздохнул. — Была у меня на речке Карповке отчаянная и безнадежная любовь… Истерика это, а не работа. В лазарет его сложим? Элениум, бром с валерианой, белые шторы. «Три мушкетера» под подушку. На недельку?

— Этот? — сказал Луговской. — Этот скорее шпалы пойдет грузить.

В старательности и безысходном тщании, с каким Шура Дунай зачищал сварные швы, была бессмысленность: никому не нужна была подобная чистота отделки грузовой стрелы. Про такую работу на борту без уважения говорили: на собачью выставку.

— Шпалы так шпалы… Правда — пресной воды нет?

— Водолей приходит, — неохотно сказал Луговской.

— А если штормик? льды?

При одной мысли о нормировании пресной воды в безводной Сорочьей губе, о заботах, когда водолей не идет и воды нет даже на кашу, настроение Луговского портилось уже сейчас.

— …Что там за родничок показан, в двух километрах? В самом деле есть?

— Есть, — неохотно сказал Луговской.

И еще с меньшей охотой добавил:

— Это по карте два. А тропкой, по горкам — все четырнадцать. Часа три ходу. Обратно, с полными бидонами…

— Стать к борту!! — непререкаемо, протяжно и с едва уловимой скукой в голосе прокричал на юте Блондин и офицеры бросили сигареты в шпигат.

Устало распрямившийся Шура кинул щетку на брезент, стал спиной к борту, приставил ногу и послушно, привычно застыл, глядя перед собой, в холодную зелень неба.

— На фла-аг!.. — Неестественные, зелено-черные вымпелы на всех кораблях взлетели под реи. — Смирна!

Офицеры взяли под козырек. Не видное за черным лесом, за сопками солнце заходило, ему оставалась еще минута, еще сорок секунд: сигнальщик на мостике флагмана смотрел на секундомер; стрелка секундомера добежала; упали вымпелы.

— Флаг — спустить! — Медленно пошли с флагштоков искаженные закатом флаги; задрожала и забилась задорная трель трубы, повторилась трижды — и окончилась протяжным, грустным разливом. До (верхнее) соль, ми (верхнее) до, со-оль… Умолкло соль, и долго еще казалось, что звучит, плывет оно в темнеющем воздухе. Два отрывистых, верхних ми-ми: вольно. «Вольно!..» Зажглись на мачтах, на палубах огоньки.

В неполные свои двадцать два Шурка не то чтобы полагал, но искренне ощущал себя неуязвимым. Сухое тренированное тело вертелось в мире тепло, как подшипник в масле. Безнадежные, казалось, истории оканчивались глупой раной, переломом, трещиной в ребре, и заживало все — в неделю. Болезней он не знал. Разрушение Андрея бессмысленной тяжестью воды было признано им как свершенность — и не понято в сути.

От бессилия мысли перед случившимся он заболел.

Боль поселилась в груди, под вздохом, — словно вырвали клок из живого. Жизнь стала — болезненна. Было больно вставать по подъему, бежать на зарядку, противно было глядеть в полную миску, противно двигаться, волоча ноги; нутром чувствовал: чтобы не слечь, не упасть, надо делать что-то, работать, работать… Забывшись во время приборки, он разобрал вентиль пожарного рожка в кубрике, а в пожарную магистраль дали воду. Иван топал ногами и кричал, что другого такого идиота в жизни своей не видел, и надеется, что, уйдя в скором будущем с корабля, никогда уже больше не увидит. Осунувшийся Шурка глядел запавшими глазами безропотно и грустно. Кроха, которого призвали унять Ивана, помолчал и сказал: «Знаешь, Шурка. Ты, пожалуйста, на полубак не ходи. Там такая штука стоит, торпедный аппарат называется; гаечку открутишь — весь корабль к черту». В кубрике видели: Шурке Дунаю худо. Молчали. Что скажешь?

Боцман, видавший всякое — начиная с разбитого в пыль Севастополя и безбожных бомбежек крейсера «Красный Кавказ», где постигал он матросскую службу, — думал иначе.

И после ужина, когда Шурка с ведерком краски шел раздумчиво к законченной стреле, Раевский хмуро сказал ему:

— Стой.

Шурка остановился.

— Ведро поставь.

Шурка опустил на палубу ведро.

— Рас-со-пливился? — недобро, с глухим, сдерживаемым рычанием спросил Раевский.

— Молчи! — закричал он так, что прислушались на других кораблях. — Молчи!.. Рассопливился!! Не матрос!!.

Этическая система боцмана была прекрасна и проста. Неизвестно, как разбирался он с людьми, проживающими на суше, но здесь, на кораблях, человек неискренний, малодушный, вялый — не мог зваться матросом.

— …Не матрос! — гневно закричал боцман, ткнул кривым пальцем в мачты «Алтая»: — Что? Друг! Скажут: гордиться надо. Что такое гордиться? С ико-ной на груди?.. Учиться надо! Учиться!! Это будет — гордость. Понял? Понял, я спрашиваю? Иди. Стой. Много краски взял. Что останется — принесешь.

…В тесном, жарком, склепанном из крашеного железа, напичканном хозяйством электриков коридоре, на главной корабельной улице, где пахло машиной и чаем с камбуза, где толпились уже с чайниками и жестяными тарелками бачковые, Шурка поймал спешившего Ивана.

— Слушай, Иван…

— Погоди, мне в машину быстро надо.

— Иван!

— Да отвали ты! В машину, говорят тебе, надо! Роба там…

— Андрюхе письмо пришло.

— От кого? — растерялся Иван.

— От кого, от кого… Давай — в лабораторию. Кроху позови.

Оранжевый фломастер. Без даты.

«Долгожданные мои каникулы! Кончилась практика! Хочу уехать куда-нибудь на необитаемый остров. А то, подозреваю, мой дом станет объектом внимания слишком большого количества людей. А я хочу в глушь. Где ни электричества, ни магнитофона, а только свечка и сверчок, —

Господи! Опять кто-то пришел!»

Тонкие звенящие страницы с водяными знаками, разноцветье фломастеров и разбросанность дат…

— Прочитали?

— Прочитали, — тяжело и мрачно ответил Кроха.

— Погоди… — сказал, дочитывая, Иван.

— Вот что, Шурка, — сказал Кроха. — Ты ее найди. Ты ее найди, — а найдешь…

— И чего ты, Кроха, сегодня такой злой? — недовольно сказал Иван.