Страница 24 из 65
Каждый из этих нарядов означал изнурительную работу, но и они не могли затенить ошеломление.
Ножом владеть нужно было уметь.
Как и шваброй.
Швабра флотская — надежная, отполированная матросскими мозолями дубина, к которой особым образом крепятся несколько распущенных по нитке полутораметровых обрезков каната. От вида каната зависят вид и назначение швабры. Есть грубые, для грязной приборки швабры тяжелого манильского троса, есть обыкновенные — смоленой пеньки, есть для легкой полировки — почти невесомые, белые, пушистого сизальского волокна.
Намоченную хорошую швабру не каждый снесет на плече. Ее долго и старательно отжимают, после чего, распустив, шлепают во всю длину на палубу. Швабру толкают вперед, тянут на себя, делая с каждым движением полшага вбок. Даже при швабре средней легкости через пять минут — с непривычки — спина мокрая. В Учебном после двух погонных метров швабру мыли, отжимали — и опять все сначала. Когда в первую субботу роту увели смотреть кино, а Валька по глупости остался, чтобы написать письмо, и таких сообразительных набралось человек восемь, дежурный по роте старшина второй статьи Довгань выстроил их свистом в дудку на средней палубе. «Была команда в кино. Не хотите? Будем крутить другое кино. У меня лирическое настроение». И велел прошвабрить палубу пятнадцать раз. Конечно, он шутил: взмокшие и отупевшие, они успели за полтора часа прошвабрить среднюю палубу только восемь раз. По трапам с грохотом возвращалась рота. Валька бессильно опустился на колени, вынул белый, утром выданный платок и потер палубу. Платок был чист. Валька тер палубу платком — двумя руками, изо всех сил, свирепея от непонимания, но платок сохранял непорочную белизну. Камень палубы ехидно блестел. Байки про то, как после приборки пускали по палубам фуражки белым чехлом вниз, оборачивались правдой. И Довгань, как выяснилось, не шутил: оставшиеся семь раз швабрили после поверки.
Чистота была адова.
Мичман часами простаивал перед выстроенной ротой на специально сколоченном для него пьедестальчике в рассуждении чистоты. «Свистишь, мичман», — не выдерживали в задних шеренгах. «Мичман свистит? — изумлялся Безрук. — Смирна!» — и рассуждал еще полтора часа. Говорили, у него — жена и дочь, но каждый день, кроме редкого, в месяц раз, воскресенья, он приходил в роту к подъему и уходил после вечерней поверки.
Чистота распространялась на трапы, где каждый отработал не один наряд, на плац, на каждый метр асфальта во дворах. Наружные стены казарм на высоту человеческого роста по субботам белили известью — точно так же, как выбелена была метровая полоса асфальта под этими стенами. К такой стене не подойдешь, не прислонишься и спичку под нее не бросишь.
В этой госпитальной чистоте матрос-одиночка появиться физически не мог. Отряд был устроен так, что передвигались только строем — строевым шагом, с барабаном, — или бегом. В лавку? буфет? библиотеку? — жди оказии. Набралось восемь, девятый старший — марш, Строевым! А плохо шли — «всем гамузом» на камбуз. Жрать в том камбузе нечего, а работы — провались. Работы, правда, везде было — провались. Нагрузка была беспощадной. В голове мутилось уже от физзарядки. Две приборки в день. Четыре часа строевой, с автоматом, по разделениям!.. Физподготовка. Ее проводил со взводом Волков, только его сорванная глотка могла заставить двигаться вперед. «Лучшая разминка — бег!» Полчаса. Сорок минут бега. Пот струями из-под бескозырок, ноги в грубых башмаках не поднять… «Шире шаг!.. Маленько отдохнем!» «Отдохнем»: ходьба гусиным шагом. «Ниж-же!!» Поясница разламывается, ноги не держат… Стой. По сорок приседаний. Еще сорок! И еще двадцать!.. Ложись! Двадцать раз отжаться от земли. И еще двадцать!.. У кого руки отказывают, плюхается на асфальт и лежит, печально набираясь сил. «Окончить разминку!» На снаряды. Упражнения просты: силовая гимнастика. Гиря. И когда кажется, впору помереть, остается полчаса на полосу препятствий. Это Волков любил. В классах были вынуждены проводить занятия стоя: сидя смена засыпала. Пообедав, строем бежали к бухте. На тяжелых, неповоротливых баркасах Выгребали многопудовыми веслами против мутной январской волны, вытирая урывками пот под горячим воротником бушлата. Хорошо, если даст «добро» старшина Гвоздь минут пять перекурить за ржавым бортом танкера, вчера пришедшего из Атлантики. В столовой любую еду подбирали до скрипа в мисках. Первые два дня есть не умели. Пока вертели головами и делили хлеб, дежурный старшина хлебал ложку щей, ковырял презрительно рыбу и закидывал в себя компот. В три фаза дольше, чем ел, он вытирал губы. Бескозырка на бровях: «Р-рота! Встать, выходи строиться». «Выходи» означало: беги что есть сил. Научились быстро: старшина вытирает губы, а на столах уже ни крошки и миски вынесены прочь. По двадцать раз бегали после ужина по трапам. Ученье было просто: делай как надо. Прогулкой любил заведовать мичман. Черный, плотно сколоченный строй, колонной по двенадцать, при барабанах — четырех, так вколачивал шаг, что эхо испуганно билось в квадрате черного плаца и выметывалось вон в ночное небо. Крепче всего умели делать «Славянку», это было у девятой роты в традиции. «Пусть туманом Атлантика дышит, бьет волною о борт корабля!..» — звонко, с подголосками и усилением заводили придирчиво отобранные мичманом запевалы. Припев рубили и вздымали на два голоса с присвистом. «Не пла-а-а-ачь… и не горюй. Напра-асно слез не лей. Лишь кре-е… лишь крепче! Поцелуй! целуй сильней! когда сойдем мы с кораблей!!» Вечерние поверки лучше всех удавались Довганю… И еще была отработка полученных за день нарядов, и чистка картошки по ночам: по два, по три ящика на нос, и суточные дежурства в посудомойке, когда тысячи мисок валятся в жирном пару в твою раскаленную ванну…
Но в канун присяги дали ленточки.
На мерзлом, сыром ветру, когда бледная заря высвечивала заспанные лица, Валька, вздрогнув, почувствовал — в первый раз: неожиданная легкая ласка пробежала вдруг по щеке и шее… исчезла, и вновь — бережное, легкое, играющее прикосновение… ленточки!
Взгляды из-под черных с золотом, с гордым именем флота лент обрели вдруг упорство и сметку. Сколь бы мертво ни стоял белый строй, ленты бились и играли на неслышном ветру. С их биением линии строгих шеренг обретали законченность. Флотский строй.
Прежде радости лент пришло понимание: надо быть вместе. Вместе держаться — и не скулить. Народ был свой — в основном от металла, грамотный. Все с десятилеткой, многие с младших курсов вечерних вузов. Смеяться начали, не изломав еще и сотни иголок при подшивании флотских погон, — и смеялись уже все время. Роту с первых же дней составляли не взводы и смены — тесные группки друзей.
Главных друзей в Валькиной кучке было четверо. Андрюша Михайленко, режиссер молодежного театра из Баку, верткий баламут и пересмешник; смуглый, тощий, медлительный Алик Дугинов из Краснодара, третий курс физтеха, любитель-коротковолновик; холеный и тонкий, язвительный одессит Олег Рожков, судовой радист, два года бродивший по всем океанам и имевший за особые рейсы медаль, — три несхожих струи витого и пряного юмора, смешиваясь с Валькиной балтийской невозмутимостью, давали свежий и необычный аромат общения, насладиться которым не хватало ни дня, ни ночных дежурств. Вчетвером, с благоволения главстаршины Волкова, заступали в наряд, ходили в караулы и орали песни в посудомойке, вчетвером сидели за последним, у окна, столом в классе… вчетвером потеряли пилу.
Отряженные на хоздвор пилить какие-то доски, увлеклись перекуром, и двуручную пилу уволок оставшийся неизвестным, но, вне сомнения, справный матрос. Пила-то была — дрянь: ржавая, неразведенная и без ручек, которые пришлось наспех выстругать самим, по, вручая ее, Безрук полчаса объяснял роль и значение пилы в ротном хозяйстве… Короче, оглянулись — нет пилы.
Три часа и двенадцать минут не сходил вечером мичман с пьедестальчика, говоря о пиле.
Отрабатывая свои шестнадцать нарядов на четверых, они сложили песню, которую потом с удовольствием распевала вся рота: «Закрутись ты в рог, железная пила, для чего меня маманя родила?..» Эта песня на время вытеснила даже знаменитую «Река-речонка, милая девчонка…». Шестнадцать нарядов были отработаны, но когда кто-либо из четверки попадался на глаза мичману, тот поджимал губы и отворачивался — очевидно, едва удерживая гнев. Прощение заслужили лишь после того, как, работая в городе на взломке асфальта, прихватили брошенную каким-то раззявой кувалду. Зачем нужна в роте кувалда, никто сказать не мог, но мичман был счастлив… На работы срывали из классов часто. В обширном хозяйстве Лазаревских казарм вечно требовалось что-то подмазать, оштукатурить, выбелить, сломать, возвести заново, разгрузить и покрасить; город был еще более хлопотливым хозяйством. Работали на складах, грузили уголь, таскали металл. Копая канаву на свиноферме в Инкермане, Валька нашел подкову. День был мокрым и дрянным, грунт — сплошной щебенкой, сыпался дождь, и подкова пришлась на серенькое настроение как нельзя кстати. Подкова сулила удачу. Зеленели под дождем февральские крымские склоны, и петухи орали так, словно то был последний день в их вздорной и путаной жизни. Кто-то из ребят смотался в лавку за сигаретами, привезли обед. Валька вытер лицо бескозыркой, сунул подкову в карман рабочей шинели — и забыл. После ужина в роте дунули в дудку, выстроили работавших на канаве: какой матрос нашел подкову? «Я». Ты? А ступай в баталерку до мичмана.