Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 77

Встретившие нашу группу отдыхавших заведующие домом — чета Константинович — уже совсем перенесли нас в прошлую Россию: он — бывший губернатор, она — внучка Пушкина. Стало совсем уютно.

За большим табльдотом началось взаимное ознакомление вновь прибывших. В нашей группе был между прочим знаменитый математик Лузин, когда-то мой коллега по университету, а теперь ученый пятой категории — что-то вроде тайного советника от науки. Были два его ученика — молодые ученые-математики, профессор — ботаник Крашенинников и была, наконец. Вера Николаевна Фигнер — реликвия русской революции.

Она и держала себя как настоящая реликвия и как «историческое лицо»; «гранд дам де ля Революсион» — как ее называли. В этой ее позиции, как это ни странно, было что-то общее со стилем «особы царствующего дома». Впрочем, надо ей отдать справедливость — она была со всеми проста и ласкова. Тем не менее впечатление «великой княгини от революции» не рассеивалось.

В длинные зимние вечера нашего отдыха в «Узком» она нам читала свои записки за время своего более чем двадцатилетнего заточения. На меня эти чтения (она очень хорошо читала) производили тяжелое впечатление, да и не на меня одного. В разговорах она была очень свободна и смела: отпускала много яду по адресу «управителей государства» и, видимо, знала, что ей все простится — за нее стоял Ленин, тогда еще живой, — но было ясно, что ленинская революция ей не по душе.

Вообще атмосфера в «Узком» была как-то легче, нежели вне его, как-то свободнее высказывались мнения, не чувствовалось боязни, хотя формально никакой разницы между пребыванием в стенах «Узкого» и вне их, казалось бы, не было. Среди нас был еще другой «шлиссельбуржец», коллега Фигнер — Морозов. Ему было под восемьдесят, если не больше, но он был чрезвычайно бодр и, видимо, в полном обладании духовными способностями. Он тоже читал нам по вечерам… свои «химические» стихотворения — довольно странный вид поэзии, посвященной чисто научным вопросам.

Он был пожалован советским правительством в «краспомы», что означало «красный помещик». Ему не то вернули его имение, не то дали какое-то другое, но он мог жить у себя в деревне, наслаждаясь былыми прелестями помещичьей жизни, конечно с поправкой на современность.

На совершенно особом положении гостила в «Узком» сестра знаменитого Свердлова — Авербах. Она жила в особых покоях наверху и не сходила вниз к табльдоту.

Держалась она особняком, как настоящая кремлевская дама, часто уезжала в Москву, за ней присылали большой «мерседес». Среди нашей «нижней» публики ее прозвали «Свердлейшая».

Когда «Свердлейшая» нисходила вниз, в залу, к художественно-ученому пролетариату, то атмосфера натягивалась и все молчали или говорили трафаретные любезности.

Обычно с ней разговаривали только Константиновичи, как официальные лица, и представители ЦЕКУБУ — Халатов и Шухгальтер. Впрочем, она была всегда очень любезна и нередко подвозила на своем «мерседесе» тех, кто хотел съездить в Москву. Мне объясняли потом, что ее пребывание в санатории было своего рода «взяткой» — любезностью, имеющей целью запастись симпатиями власть имущих на предмет получения средств для санатории и вообще на ЦЕКУБУ, которое все время должно было бороться за свое существование. В Кремле была значительная партия противников «подкармливания ученых», в которых видели противников режима и во всяком случае скрытых контрреволюционеров. В этом, надо признаться, была доля истины. Показательно, например, то, что в группе, пребывавшей в санатории в мое время и состоявшей из тридцати человек, был только один коммунист.

Эта санатория просуществовала до моего отъезда из России. Не знаю, существует ли она теперь [132]. Теперь, видимо, о подкармливании ученых уже нет и речи, но санатории для них, наверное, существуют. Тогда же это был вопрос существования для очень многих.

Miscellanea

ПИСЬМА О МУЗЫКЕ





Наше время отличается тем, что в нем невероятно много музыки. Она лезет во все щели, звучит из всех окон, слышится там, где ее никогда раньше не слыхали. Есть экономический закон, что когда какого-нибудь продукта очень много, то он дешевеет. Так происходит и с музыкой — она дешевеет как таковая, ее слишком много. Она дешевеет и, кроме того, вульгаризируется, она, подобно евангельскому бисеру, «мечется перед свиниями», и уважаемые «свинии» попирают ее ногами. Радио есть могущественный инструмент для метания музыкального бисера пред свиньями.

Оно (радио) не только вульгаризирует музыку, но и приучает к неуважению к ней.

Ее можно ежесекундно прекратить простым поворотом кнопки, будь там поет сам Шаляпин или играет Артур Рубинштейн. Да и играет не он, а музыкальный консерв, именуемый диском. Таким образом акт слушания музыки — акт, который раньше был как бы священным (конечно, для настоящих любителей и знатоков музыки), — этот акт ежесекундно во всем мире миллиарды раз профанируется.

Во всех явлениях искусства характерно то, что в них важен не максимум, а оптимум.

Преизбыток художественных явлений гибелен для искусства. При этом и в актах выполнения и исполнения, и ‹в актах› слушания необходимо «сотворчество» всех. В наше время не стало или уменьшилось число «талантливых слушателей»; слушают кое-как между делом или вместе с делом, безо всякого внимания, небрежно. Слушают бездарно, ибо самая техника новых музыкальных инструментов, наводнивших мир и обративших его в какую-то сплошную музыкальную эстраду, способствует этой бездарности.

Музыка сама по себе рождается из великой тишины. Теперь во всем мире же не существует этой великой тишины — есть великий гвалт, и шум, и треск. Из этого гвалта никакое творчество не в состоянии родиться. А то, что рождается, есть какая-то функция этого гвалта, а вовсе не отражение психики творящего.

В начале и середине XIX века, когда создавались величайшие творения музыкального искусства, — в каждый данный момент существовало не более двух десятков крупных композиторов во всем мире. Примерно столько же было и крупных инструменталистов-исполнителей.

Певцов было несколько больше — но крупные все-таки исчислялись десятками. Теперь композиторов — миллионная армия, крупных же новых почти вовсе не появляется.

Исполнители тоже исчисляются миллионами — но исполнители большого калибра малочисленны. В XIX веке Антон Рубинштейн, как-то давший в Америке и Европе сотню концертов в год, утверждал, что это уже перестает быть искусством, а становится промыслом. Теперь совершенно естественно, что крупный пианист или дирижер выступает чуть ли не ежедневно и летает из одной страны в другую. Есть ли это еще искусство? Или промышленность особого вида?

Все-таки исполнители еще существуют в мире. Но вот что-то не видно нарождающихся крупных композиторов. Ведь все, что имеется, — это дети прошлого века, в лучшем случае начала нынешнего. Молодым композиторам теперь считается тот, кому нет шестидесяти. Почти все крупные уже перешли на тот свет. В западном мире остался Стравинский, да и тот уже что-то мало пишет. Англосаксонские страны вообще всегда мало поставляли музыкальных творцов. Германия, потеряв всех своих крупных, безмолвствует музыкально, Россия — всегда бывшая обильной композиторскими силами — осталась при Шостаковиче и Хачатуряне, которых при всей моей к ним симпатии никак не могу признать за «крупных» — это типичные «ниже среднего» композиторы, без индивидуальности, но плодовитые. А ведь в России «приобщены к культуре новые многомиллионные слои населения» — русский народ музыкален. Где же композиторы?

Их не видно.

По-видимому, дело с музыкальным творчеством обстоит не совсем благополучно. Это неблагополучие еще более рельефно вырисовывается, когда мы усматриваем, что исполнительскими силами, и первоклассными. Советская Россия оказывается даже богата (Ойстрах, Гилельс и др.) Видимо, в атмосфере не только Советской России, но и всего мира есть что-то, препятствующее возникновению именно творческих элементов. Мы проходим некий «антимузыкальный зон» [133].