Страница 4 из 6
Временно остановились мы в гостинице «Вандом» и тотчас пустились на поиски жилья. Манил нас левый берег и Пале-Рояль. Нигде, однако, ничего. Агентство предложило дом в районе Булонь-сюр-Сен, по адресу: улица Гутенберга, 27. К дому прилегало два милых флигелька: один с выходом на передний двор, другой – за дом, в сад. Дом нам глянулся, мы купили его. Так судьба привела меня к местам моего детства. Покупка наша оказалась частью бывшего прабабкиного владения.
Прежде чем выписать свою лондонскую мебель, в доме я затеял кое-что изменить. Ирина в отличие от меня не была охотницей до переделок. Она подхватилась и поехала в Рим пересидеть строительные работы. Я же понаблюдал за началом, сделал распоряжения и в свой черед решил задать стрекача. После операции оправился я еще не вполне. Хотелось побыть где-нибудь на покое и запастись силами на новые тяжкие труды по организации помощи эмигрантам, которые думал продолжить в Париже. Много нахваливали мне санаторию в горах близ Ниццы. Место показалось подходяще, и я поехал.
Хваленое заведение и впрямь, увидел я, преотлично. Одно «но», о чем никто прежде не заикнулся: приезжали сюда дамы и девицы для тайных родов. Медицинские сестры были прехорошенькие. Ко мне для ухода приставили красотку-шведку. Покончив с дневными обязанностями, она приходила ко мне по вечерам с подругами.
Тяжелобольных в заведении не имелось, и я велел принести к себе в комнату рояль. Стал я обучать барышень цыганским песням. Мы пели их хором, танцевали. Вечера пролетали незаметно. Кстати, и погребок в нашей санатории был полон. Шампанского пей не хочу. Может, не за тем я сюда приехал, зато не скучал. Своего Буля я привез в санаторию также и однажды нарядил его медицинской сестрой. Он был так уморителен в суровом женском платье, что я велел ему носить его до конца нашего пребывания.
Едучи сюда, адреса я никому не оставил и рассчитывал, что обойдется без гостей. Каково же было мое удивление, когда пожаловал ко мне бывший русский офицер Владимир Макаров, ставший поваром в семейном пансионе. Я не видел его аж с петербургской поры. Пришел он в затрапезе, но и тут выглядел элегантно, к тому ж пережитые испытания ничуть не убили в нем природной веселости. Он прекрасно пел и музицировал, словом, был находкой для наших вечерних посиделок. Вскоре появился Федор, и ростом и статью, как всегда, всех покорил. Потом по дороге из Рима заехала Ирина и сильно удивилась, что муж ее отдыхает в родильном доме. Макарова мы решили оставить при себе насовсем в качестве повара.
По возвращении домой нас ждал неприятный сюрприз. Переделки, вопреки нашим ожиданиям, не закончились. Лондонская мебель стояла как попало, в кучах щебня и мусора. Тут же несколько дней находились и мы.
Наконец, однако, все наладилось. Мебель и картины с гравюрами оказались где положено, комнаты приняли жилой вид. Своими сине-зелеными тонами они напоминали наши найтсбриджские апартаменты. Пристройки отвели мы для беженцев. В одной, бывшем гараже, внизу я устроил театрик. Художник Яковлев украсил его фресками – фигурами муз. В Терпсихоре узнавалась Павлова. Зал-гостиную отделили от сцены занавесом. В углубленье на лестнице, ведшей в комнаты, красовалась яковлевская Леда. Стены вкруг каминного зеркала расписаны были арфами и лирами, а потолок создавал иллюзию шатра.
Не успели хлев превратить в дом, повалила родня, и дом превратился в ночлежку при армии спасения. Наш Макаров был вне себя от такого количества едоков. А едоков становилось все больше, и Макаров кричал, что лучше б их всех удавить.
По вечерам собирались в театрике в пристройке. Зала была у нас самым большим помещением. Кто музицировал, кто беседовал о пережитом. Все восхищали нас стойкостью и спокойствием. Ни слезинки, ни жалобы. Обломки кораблекрушения, русские эмигранты все ж оставались открыты и жизнерадостны.
В эмиграции оказались представители самых разных слоев общества: великие князья, знать, помещики, промышленники, духовенство, интеллигенция, мелкие торговцы, евреи. То есть не только люди богатые, но и лишенные имущества. Тут была сама Россия. Почти все потеряли все. Приходилось зарабатывать, кормиться тяжким трудом. Кто пошел на завод, кто на ферму. Многие стали шоферами такси или поступили в услужение. Их дар приспособиться был поразителен. Никогда не забуду отцову родственницу, урожденную графиню. Графиня устроилась судомойкой в кафе на Монмартре. Как ни в чем не бывало пересчитывала она мелочь, брошенную в тарелки на чаевые. Я приходил к ней, целовал ей руку, и мы беседовали под звук спускаемой в уборной воды, как в великосветской петербургской гостиной. Муж ее служил гардеробщиком в том же кафе. Оба были довольны жизнью.
Стали появляться русские предприятия. Открылись рестораны, ателье, магазины, книжные лавки, библиотеки, школы танца, драматические и балетные труппы. В Париже и пригородах строились православные храмы со своими школами, комитетами вспомоществования и богадельнями. Послевоенной Франции не хватало рабочих рук. Париж само собою стал центром эмиграции. Тем более что Германия эмигрантам двери закрыла. Германия в самом деле со времени Брест-Литовска снюхалась с большевиками. Франция же, по крайней мере тогда, глядела на них враждебно. Писатель-эмигрант Семенов, писавший об эмиграции, приводил текст доклада, представленного в 1920 году бельгийскому правительству священником из Ла-Шо-де-Фона пастором Дрозом. Пастор передавал разговор, который имел с Лениным в Москве. Ленин сказал:
«Немцы нам естественные союзники и помощники. Они проиграли, потому у них теперь волнения и беспорядки. На этой волне им самое время разорвать версальский ошейник. Они думают – реванш, а мы – революция. Сейчас нам с ними по пути. И будем мы вместе, пока на руинах старой Европы не встанет вопрос о гегемонии – Германии или европейского коммунизма».
Но всех русских отличал единый дух. Народ россияне в большинстве своем не любил большевиков и, живя в условиях террора, не отступился от православной веры. А церковь и вера народная были главными врагами советской власти, и она это знала. Ну, а что до эмигрантов, так те и вовсе старались объяснить правительствам стран, где жили, опасность большевистской заразы. От них же самих никаких волнений и беспорядков, в общем, быть не могло.
Кто останется равнодушен к их бедствиям? Я попытался и во Франции искать помощи у богатых людей, но ответа не получил. Возможно, после войны французы, потерпев более итальянцев и англичан, о своей разрухе думали и расщедриться не хотели. Словом, интерес к нам угасал. Да и ясно, что всеобщий порыв сочувствия к русским беженцам не мог длиться вечно.
А беженцам вечно надо было есть, спать, одеваться. И они по-прежнему обращались к нам. В самом деле, никто не верил, что от колоссальных юсуповских богатств остались рожки да ножки. Считалось, что у нас счета в европейских банках. А считалось напрасно. В самом начале войны родители перевели из Европы в Россию весь заграничный капитал. От всего, что было, остался только дом на Женевском озере, несколько камушков да безделушек, увезенных в Крым, да еще два Рембрандта, тайком укативших со мной из Петербурга, благо у большевиков прежде не дошли до них руки. А когда красные появились в Крыму, я завесил их в кореизской гостиной невинными цветочными натюрмортами двоюродной сестрицы своей Елены Сумароковой. Теперь Рембрандты были в Лондоне. Мы оставили их на Найтсбридже, едучи устраиваться в Париж.
Весной 1921 года с деньгами у нас стало совсем туго. На поддержку беженцев ушло все. На самих себя и на тех же беженцев пришлось заложить часть драгоценностей. Остальное мы продали, а Рембрандтов решили тоже или продать, или заложить. Стоили они, понятно, немало.
Я отправился в Лондон. Брильянты продал без труда, а вот с рембрандтовскими шедеврами неожиданно возникли трудности.
Один друг мой, Георгий Мазиров, известный своей деловой сметкой, свел меня с богачом и известным собирателем картин американцем Джо Виденером, находившимся в то время в Лондоне. Он посмотрел картины, но счел, что двести тысяч фунтов, в которые их оценили, чересчур дорого. Предложил сто двадцать.