Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 247 из 268



В результате необходимо сказать, что "эклектизм" Антиоха не является просто внешним смешением разных философских позиций, но, наоборот, делает заметный шаг вперед в смысле существенного объединения тогдашних школ. Философско-эстетическая позиция древнего стоицизма у Антиоха продолжает смягчаться не меньше, чем у Панеция и Посидония, а может быть, и еще больше. У него не только ничего не остается от академического скепсиса, но сам, будучи платоником и даже главой Пятой платоновской Академии, Антиох начинает платонически трактовать также и всю телесную область, тем самым создавая основу для будущих, еще более радикальных синтезов.

§2. Цицерон

1. Основная направленность

Этот знаменитый римский оратор (106-43 до н.э.) уже рассматривался нами выше как блестящий представитель античной риторики и риторической эстетики. Сейчас необходимо сказать о нем несколько слов в плане теоретической философии, поскольку в истории слияния платонизма и стоицизма он тоже играет некоторую роль, будучи непосредственным учеником многих философов разных направлений, но, самое главное, учеником Посидония и Антиоха. Не нужно преувеличивать его философскую значимость, поскольку и сам он претендовал не столько на самостоятельную философскую систему, сколько преследовал цели изложения греческой философии на латинском языке и соответствующую этому римскую интерпретацию. Такую свою роль он сам выставляет в подробных и красноречивых рассуждениях. Здесь мы указали бы на тексты о большой значимости для Цицерона вообще латинских переводов и интерпретаций греческих авторов не только в философии, но и в поэзии (Cic. De fin. I 2, 4).

"Так как из всех занятий, которые относятся к правильному образу жизни, систематическое изучение состоит в занятии мудростью, которая называется философией, то я счел для себя необходимым изъяснить ее на латинском языке не потому, что она не может быть выяснена греческими сочинениями и учеными, но мое мнение всегда было таково, что наши или придумали сами все лучше, чем греки, или заимствованное от них усовершенствовали, что по крайней мере считали достойным, чтобы заниматься" (Tusc. I 1).

Та же мысль проводится и в начале другого трактата Цицерона (De off. I 1, 1).

Этот последний текст, однако, имеет более глубокое значение. Здесь Цицерон не только сознательно утверждает свою зависимость от греческих философов, причем разных направлений, но еще и весьма глубоко и убедительно говорит о необходимости именно римской интерпретации греческой философии. Прежде всего Цицерон объявляет себя здесь приверженцем перипатетиков. Но он тут же заявляет, что и он и перипатетики хотят быть учениками Сократа и Платона. Это - во-первых. Во-вторых же, Цицерон полагает, что греки были либо хорошими философами, либо хорошими ораторами, но совместить эти две области они не могли. Это выпало только на долю римлян; и Цицерон объявляет, что именно к такому синтезу он всегда и стремится.

"По моему мнению, если бы Платон захотел обратиться к роду изложения, пригодному для форума, он мог бы говорить и основательно и обильно. И Демосфен, если бы он удержал то, чему он научился у Платона, и захотел бы произнести, мог бы исполнить изящно и блистательно. Таким же образом сужу об Аристотеле и Исократе, из которых тот и другой, находя наслаждение в своем занятии, пренебрег другим".



Это рассуждение Цицерона важно для истории эстетики потому, что здесь оратор в наивной и наглядной форме говорит о подлинной новизне римской стихии в общем развитии античного духа. Римляне, думает Цицерон, - и в этом он совершенно прав, - не просто повторяли уже пройденную греческую ступень мысли, но подвергали ее глубокой, сильной, монументальной и красивой интерпретации. Такое мнение Цицерона будет в дальнейшем во многом служить для нас в проблеме происхождения такой универсальной античной философской и эстетической школы, как неоплатонизм. Этот последний весьма часто излагается как явление чисто греческое (его мнимый восточный синкретизм уже давно отвергнут в науке), и в нем ровно ничего не находят римского. Однако, не говоря уже о том, что первая ступень неоплатонизма (Плотин и его ученики) даже территориально связаны с Римом, весь этот огромный размах неоплатонической мысли и ее непревзойденный во всей античности универсализм только и могли зародиться в Римской империи с ее немыслимыми для греческой классики географическими просторами и с ее небывало развитым военно-чиновничьим аппаратом и философией, поражавшей тогдашних людей глубиной мысли и красотой выражения.

Цицерон не мог формулировать этой римской специфики в ее научно-историческом оформлении. Но уже и у него была эта глубокая интуиция своеобразия римского мира, которое он как оратор понимал пока еще как синтез греческого глубокомыслия и публичного римского красноречия. Поэтому, как ни оценивать творчество Цицерона, для истории античной эстетики он является символом одного из колоссальных обобщений, без которых трудно мыслить античную эстетику в целом.

2. Детали

В сравнении с этим те детали цицероновского мировоззрения, о которых мы здесь могли бы сказать, являются уже чертами гораздо менее значительными, а на иной вкус, может быть, и вообще окажутся незначительными. Тут мы тоже не будем употреблять жалкого и вполне устаревшего термина "эклектизм", с которым не расставались старые историки античной философии при изложении последних двух веков до нашей эры и первых двух веков после ее начала. Это нисколько не эклектизм, а принципиальное и весьма упорное искание обосновать раннеэллинистическую ступень субъективности в таком виде, чтобы эта ступень стала необходимой и для любого объективизма. Мы только что видели, что Цицерон считает для себя близкими Сократа, Платона и Аристотеля. В другом месте признаваемую Цицероном формулу честного и полезного, ведущую к обоснованию морального долга, он считает близкой к стоикам (De off. III 4, 20), хотя тут же говорит о скепсисе Новой Академии, которая вопреки прежним академикам и перипатетикам хорошо в этом случае пользовалась принципом вероятности, и говорит он об Академии не без кокетства следующее (De legg. I 13, 39, Горенштейн):

"Новую же Академию, основанную Аркесилаем и Карнеадом и создающую путаницу во всех этих вопросах, мы будем умолять о молчании. Ведь если она нападет на эти положения, представляющиеся нам установленными и разработанными достаточно ясно, то она причинит очень сильные разрушения. Ее я желаю умилостивить, не смею отстранять".

Единственно кого Цицерон ставит ни во что - это эпикурейцы. Их он критикует уничтожающим образом. Все же остальные греческие школы вполне близки Цицерону, хотя и не во всем, и он совсем не худо умеет находить в них некоторые общие и правильные черты. Поэтому не нужно поддаваться первому впечатлению от философских трактатов Цицерона, которое внушает нам оценку великого оратора как бы некого философского дилетанта. Правда, анализ философских систем он часто заменяет их простым изложением, а их историческое и логическое сравнение - речами их представителей, иной раз не дающими никакого определенного вывода. Это - не дилетантизм, но всегдашнее стремление дать греческим философским школам свою римскую интерпретацию.

Так, если взять учение академиков-скептиков о вероятности, то сразу же бросается в глаза весьма яркое отличие Цицерона от Карнеада. Академики доказывали невозможность познания объективного мира и только ради уступки общечеловеческому взгляду допускали ту или иную вероятность познания вещей, так что этой вероятностью у них и кончалась вся их гносеология. Совсем другое у Цицерона. Полагая вместе с академиками, что наше знание не абсолютное, а только вероятное, он тут же начинал развивать это учение о вероятности гораздо дальше академиков и находил в ней элементы и полного знания. О том, что чувственные вещи вполне познаваемы, в этом у Цицерона и вообще не было никогда сомнений. Но интересно, что Цицерон признавал также и внутренний опыт человека, тоже вполне убедительный и вполне несомненный, а этот внутренний опыт повелевал Цицерону признавать и бытие божие и бессмертие души.