Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 56

Однако, ни единого лезвия бритвы! Лишь в малиновом стакане, татуированном трёхлепестковой ромашкой, деля его с парой чудовищно взлохмаченных зубных щёток (спросонья Пётр Алексеевич с Лидочкой, несомненно, отправляли в рот ту, что попадалась под руку), торчал обезглавленный стебель стекла, а тощая пластинка «жиллета», как саранчёнок, шевелила усами на полу, близ пожираемого стеной изгиба трубы, журчавшей сейчас — надрывнее исполинской церковной цевницы — баховой кантатой. Ох, горько мне, горько! Хоть отдавайся в полон брадобрею гоголевского Сна!

Алексей Петрович заткнул довольно гукнувшую, будто добившуюся своего, ванну. Пустил воду. Сыграл простую гамму на мутной струе, подкрутивши крантик до половины седьмого, сделал её горячее, напористей. Вода бежала туго, задыхаясь, с переборами да запинками, как марафонец через хребет воющего Лицейского холма, загодя предчувствующего вкрадчивое прикасание плесниц, а с ним и табунца философов-ходоков побогаче, сиречь — поталантливее, — денежных надеж любомудрия.

Алексей Петрович выбрал (как прорицатель из ковчега — любимую скрижаль) парижский шампунь, просунувший свою триколорную шею в прореху ридикюльчика, — не испытывая арийских претензий на blond sublime: брутальное воспроизведение торга ритора Агамемнона с Гомером, мол, чей Мелеагр белокурей. Тотчас в зеркале его странно жилистая рука со своей продолговатой ношей прорезала дорогу, чудеснее той, из Пантачантры, египтянина-Моисея. Тяжко воздев колени, он влез в ванну, потоптался в белёсой, будто Рейн под мендельсоновой кистью, стремнине, плюхнулся туда, и с наслаждением охая да ощупывая швы, заиграл пальцами ног, подчас показывающими над поверхностью коричневые от песка ногти. Потом, брезгливо морщась, прислонился шишкой затылка к кафелю, уколовшись ключицей о подбородок; полил шампунем голову, заёрзавши поначалу от текучего холодка; из пены, точно завязший в иле Наутилус, воспрянул живот, расчёсанный, как Кафка, с разбухшим шрамом вместо пробора, — а Алексей Петрович всё тёр лицо, счастливо увезённый от скифов и амазонок скальп, нажимал запястьями на глаза, ощущая плавную круговерть яблок, — после чего суриковые пятна долго куролесили по двухцветным клеткам, как он не трамбовал их бугристыми ладонями. Пар клубами подступил к кудлатому штукатурному потолку, — также имеющему право на порцию лидочкиного шампуня, сгустился широкими кольцами. Сразу против Алексея Петровича загудел решётчатый кондиционер «Helios», покрывая прочие духовые инструменты дома, чью стоимость, переводя её из одной имперской валюты в другую, а затем — в швейцарскую вольную монету (точно упрятывая цвергово своё наследство в горный сейф), высчитывал Алексей Петрович, молниеносно отстраняя меркантильность по ту сторону дрёмы, раздавливая её сном, который всё прерывался некоей вёрткой писклявой дудкой, наяривавшей вчуже, из фундаментных недр, как кишка иного немецкого органа. Ведь только сном, его громадной безгрёзовой глыбой, совладаешь с собственной вялой тройственностью! Но сейчас, рядом с нудноватым калькулятором, толково выводящим (тотчас вычитая налоги) полтора годовых, неотвязно присутствовала мощь лика, разъедающего Алексея Петровича бледным огнём, опоясывающим ночную, благоуханную (будто удостоившуюся звания Божьей темницы) конюшню, подбирающимся к стогам клевера, и, чрез навозные кучи, дотягивающимся до динамитных штабелей — подлинного нобелевского дара. — «Кому и как поведать мне? Загадку. Что видел я?!.. подставляя ладони, торс, рыльце, раскрытые уста-а-а-а-а! под чёрные струи! Прруденц… цыц! Пррры! Прочь! О, вшивцы-рыбаки! О, мимолётное ви… Он смугл был. Бы-ы-ы! Но blond sublime прожёг его насквозь. А эта ручка! Длань пианиста со стальною, как век мой, хваткою орла! Всеми тремя когтями правой мохнатой ноги крушил он ясеневый пень, блестящий, точно эпиллированный дождём, и спиралилась, — нет! пучилась в нём всей мукою родильной — некая, поначалу, вроде, неизъяснимая, бесноватая брахманская дикость. Да, именно. Дикая! Каюсь! Мудрость! Оэйэ! Во-о-о-о!» — принялся отплёвываться Алексей Петрович. — Эээээ! — Грёзовая тяга к портретизму чуть не утопила его.

Торжествующий «Helios» месил пар крепче жерновой круговерти, заглушая афродитову пошлятину, лезшую к Алексею Петровичу, покамест оседал в пену невесть отчего набрягший член, превращавший, как диалектик со стажем, спонтанный возглас — в вопрос.

Алексей Петрович выскочил из корытца, выбил пробку, плюхнувшую цепью — ржавей хароновой уключины! — скрутил шею крану, поставивши его алый ардис на полночь, и, покрывши спину петухом, бойко загромыхал по коридору, скача то на одной пяте, то на другой, выбивая ладонью из каждого уха по жгучей струйке, — отчего удвоилась трубная мощь ликующего дома.

Ну а в комнате, белой сейчас, столпом гималайской соли дыбился солнечный луч. Алексей Петрович нажал на кнопку с пупочкой: из стены выехала да нависла над кроватным изголовьем лампа, источая незримый сейчас свет. Но так важно было ему сознавать в эти мгновения факт расточения жара втуне — участия в божественном роскошествовании! Алексей Петрович поставил ногу на подоконник, провёл по шву суставчиком, подскочившим полдюжины раз на нитях; одна из них упала, извернулась, загнулась позлащённым «урузом»; да, рана зарубцовывалась неимоверно скоро: оба её берега по-кисельному голубели, и лишь на иловом дне навёртывалась продолговатая белёсая капля крови, набухала, уже обрушиваясь долгой несмываемой струйкой на ковролинную прядь. И весело было наблюдать, как вторая нарождавшаяся слеза, — ex nihilo, по-базаровски, — приземляется рядом, оккупируя всё большую территорию.





Алексей Петрович находил странное наслаждение в уничтожении отцова достояния, словно только разрушением недвижимости, преданием ей кратковременной мобильности, достигалось тотальное овладевание имуществом: во всяком «agence immobilière» дотоле виделось ему «Molière», — знаковая шелуха отбрасывалась за ненужностью. Расшатать и, в процессе его падения, абсорбировать отчий дом, танцуя и голося уже средь руин, воздавая пошлину родному неистовоцарствию за право наследования, одновременно подмечая там пятачок полуденной тени, вещающий ему, недвусмысленно и злорадно, как Феоклимен Мелампович женихам: «In the sun!». Так уж повелось: копить да сбирать Алексей Петрович исхитрялся исключительно чужое, да и то лишь, если душа восстанет на пуанты почитания и устремится к непринадлежащему ей предмету обожания, — не с изнурённой нуриевской ужимкой, а истово, по-истомински, словно надеясь, будто новый Шереметев решится прострелить за неё руку Грибоеду, — ради будущего персидского освидетельствования!

Помнится, года за три до перелёта через океан, перебрался он, отрастивши и вовсе коэнову бороду, в Гельвецию (тугоумную девку, бахтерцами да щитом тщетно маскирующуюся под Афину, но скрывавшую-таки, в одном из своих банков, 27 802 франка Алексея Петровича, с коих не желал он процентов!), чреватую каторгой (а впервые его заперли ещё двенадцатилетнего, когда он сбивал исполинские сосульки, целя звонким снарядом в припухлости милицейских фуражек, — сталактитовый сталкер Лёша!), отправившись в ретороманский край без документов — апатрид, сирее последнего атрида, — вселился, назвавшись (фыркая, да утирая шерстистое окологубье) «учёным» — Гы-ы!!! — в ницшевский дом.

Вкруг него можно бродить, позванивая, по тропам-дзюдоисткам (зазеваешься — подсечка!), нагуливая бешенство, запирая потом его на ночь, как в инкубатор с инкубами, для утреннего вылупления Духа Святого, — из хвойно-струйной позёмки выскакивает махаон без одной шпоры, усаживается на башмак, разгадавши под ним филоктетову ядоструйную ранку, — и тянется сонная щепоть к уворованному Улиссом луку, — Да! Дай обокрасть себя, пацанёнок Нео! И Алексей Петрович вкатывался в самую матку ущелья, как сверхгемоглобинная горошина — в Грааль.

Высота гор, сольфеджирование (иной кряж, с заграждениями от лавинно-танковой атаки, закручивался почище музыкального ключа) лазоревой вечерней подсветки лохматых вершин с червонными вплавами снежников (Алексей Петрович, сейчас подчиняясь воспоминанию, скинул полотенце, отступая по нему: люли-люли, Люлли!), — всё давало почуять нескончаемую ступенчатую гряду правд, нисходящую к бешено сокращающемуся глубинному сердечку планеты. И хотелось пуститься в пляс — прошибать сокровенную пропасть излечённой стопой мстителя за Ахиллову пятку да вспугивать грачиные стаи, клином расположившиеся на клеверном лугу, то ли репетируя африканский полёт, то ли измываясь над стельными коровами, — уже истоптавшими жито в муку, и в оплату за труд одетыми закатом в бледные безрукавки местных полицейских, — мычащими от вымяной полноты на шального бородача с понятливыми пальцами дояра и ненужной «Гекатой» через плечо.