Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 38

Ах эти сентябрьские устрицы! Ох уж эти жареные тетерева животами вверх! Ах этот Арарат грецких орехов с молочным Тереком пастилы! А вазы, полные фруктов! И где сейчас этот мученик лосось с укропом в питоновой ноздре?! А рахат–лукум с круассанами и калачами! А тот поросёнок, пожертвовавший славистике последними неделями своей жизни и павший на оловянное университетское блюдо средь комьев капусты с чёрной сливой, разорвавшей ему пасть! Вечная ему память! И пусть славится в веках красная гвардия пивных банок да караул из задастых бутылей цимлянского, которое довольно успешно выдавалось профессорами начальству за шампанское!

А начальство действительно ожидалось. Не потому ли появились в горшках тюльпаны, уже наказанные за свою свежесть и повёрнутые меловыми лицами в угол? — и не из–за высоких ли гостей лесбийская пара матрёшек да их многочисленные отпрыски лишились русых бород, которые они отращивали месяцами на книжных шкафах и которые заставляли чихать смуглянку–библиотекаршу с безуховским ключом на плоском заду? — не для них ли динамики пряли Веберовское Приглашение к танцу, а стадо девиц своими красными руками с плебейским выражением пальцев волокло стонущего клавишами Петроф’а к стенке, обклеенной обоями гри–перль с бордюром, и посреди которой, словно жучок микрофона, виднелась шляпка гвоздя. На неё, в зависимости от ситуации, вешался то портрет Путина, то де Голля лондонского периода, коего незлобивая художница по ошибке наградила капитанскими эполетами петеновского адъютанта. Сейчас же — Толичка это сразу заприметил — обе картины были спрятаны под стол с пивом, а у стены скучал пустоголовый бюст Набокова, с откушенным сорбонновской Агафьей Федосеевной ухом.

— Стоп! — завопил что есть мочи девицам предводитель славистов д’Эстерваль, сверкнул, словно пятаком, лысиной и, растопыривши борта зелёного пиджака (а в него можно было завернуть полтора д’Эстерваля), взгромоздил бюст на рояль.

Твидовый троцкист Ипполит Шуйцев, балансируя блюдечком, где желтело пирожное «Брест — Литовск» с вишней на макушке приладил к инструменту табурет, грязным ногтем примерился к белой клавише, состроил девицам морду недовольного мерина, приподнял нижнюю часть своей спины и принялся вертеть сиденьем, уронивши при этом на пол вишню, раздавивши её подошвой и сей же час отправивши её труп себе за небрезгливую губу. В этот момент у Вебера кончилась ровница, его станок стукнул пару раз вхолостую, и динамики пошли поливать славистов Щелкунчиком одного из четырёх Ильичей, погубивших Россию.

Над профессорами возвышался Дементий Капернаумов, обычно представлявшийся как контр–адмирал швейцарского флота в отставке, а на самом же деле — внебрачный отпрыск Леманской писательницы, недурно тянувший басом «отче наш» в русской церкви Бияррица (той, что против «Отеля du Palais») и забавлявший славистов такими шутками, что те только брались за животы от хохота. Он поворотился к Толичке в профиль, ставши при этом похожим на луврского Сократа, опрокинул себе в пасть голубую кровушку коктейля, надул своё колоссальное пузо кастрированного кота, замер на мгновение — общество, упёрши в него взоры, застыло в благоговейном ожидании, а княгиня Кичильбаева с мужем даже вытянули свои загорелые шеи (они только что вернулись с островов Президентов Товы–и–Бовы), — и наконец отрыгнулся пузырём, лопнувшем на его масляном подбородке. Уууфффф! — облегчённо выдохнули слависты и обратились к столу, где профессор Электра Шабашкина, красавица шестидесяти лет в рясе чеховского монаха, с платиновой брошью в виде литавры на правом сосце и со вторым томом Мифов народов мира под мышкой, смахнула с щеки зазевавшегося чёрта, истомлённого ночной молотьбой гороха, вырвала из поросячей пасти сливу и вставила её себе меж зубов, сделавшись при этом похожей на тропическую жабу. К ней тотчас подсеменила её лучшая подруга, Вилена Терситова, журналистка фрейдистского еженедельника «Русское подсознание» с тремя бородавками на носу и, поверх капота цвета Арабики, с которого то здесь то там показывали свою социалистическую образину подсолнухи, кожухом фотоаппарата, доказывающего её подёнщицкое звание. Вилена залопотала Шабашкиной, не меняя при этом выражения своего лица величиной в половину Собакевичева кулака, стащила со стола варёную свёклу, откусила ей клитор и принялась вращать желваками скул против часовой стрелки. Рядом с ними примостился Игорёк Шмидт в кожаных штанах, специалист по Грибоедову. У Игорька были и трубочка, и швабское подданство, и марлевая повязка, проходившая через сизую скулу, и темя, ещё хранившее отпечаток подушки, и банка баварского пива, коей он тыкал в серый живот козлобородому и козлоногому учёному, с разбухшими ступнями в плисовых сапогах. Этот писал в Юрьевском изгнании Историю государства Российского для гостиного двора, а сейчас держался за синий рукав постсоветского подмастерья пера с немытыми шатеновыми кудрями, обрамлявшими его бледное круглое прыщеватое лицо.

Вкруг столов жевали и чинно прохаживались, притормаживая в моменты взрывов Щелкунчиковой битвы, пушкинисты, так, штук пять–шесть, усердно скрывающие огрехи в орнитологических познаниях Александра Сергеевича, звавшего в своём Путешествии в Арзрум коршунов «орлами», — в этом профессора, кстати, ничем не отличались от красавца Даля, хватавшего Пушкина за клок арапских волос и вытягивающего его на беляну, утверждая в Словаре, что, дескать, «орёлъ провожаетъ стаями наши арміи въ Турціи», но допуская тут же геополитическую неточность, ведь «этотъ берегъ былъ уже завоёванъ, и <поэт> всё ещё находился въ Россіи». Впрочем, надо отдать ему должное. Даль не снисходил до спасения Гоголя — тяжелёхонько зацепить Николину прядь a la Hitler — а потому быстро проносится по днестровским водам гордый гоголь вместе со знакомым писательским трупом, и нацелились уже на его глаза пушкинские «орлы», перелетевшие в восьмую главу Бульбы, да изготовившиеся там «выдирать да выдёргивать казацкія очи».





Насыщалась тут фигами и свора набоковедов, находящихся в подчинении у Капернаумова. Толичка прекрасно сознавал, что Вове Набокову, хоть и пользующемуся привилегией мертвеца, было далеко до него, но всё–таки предпочитал не заводить с набоковедами беседу относительно, например, лошади Дара, «кричащ<ей> монгольским голосом», или же о «проницательных очках» Вайнера, — себе дороже. А потому, поглядевши на Капернаумова, Толичка лишь подумал: «Вот бы ухватить тебя, любезного, за нос да провести так метра три перед всем обществом!»

От набоковедов отделилась одна из сорбонновских traduttori–traduttore. Ах, снова не по–русски! Поймала ты меня, читательница! E sempre bene! — захромала к Толичке, подставивши солнечному лучу своё ужасное лицо с волосами цвета орудия пытки, коей дантовы демоны–кнутобойцы пестовали Таис Афинскую, и прохрипела: «Все будут ждать министра. Будут Сомбревиль с де Вилем! Ровно в полдень будет минута молчания. Будем чтить память жертв Нью — Йоркского теракта. Того, что был во вторник».

— Какого теракта? — полюбопытствовал Толичка, телевидения не смотревший и вот уже года три не бравший в руки газет.

Переводчица скосила на Толичку свой подозрительный взор, буркнула что–то про авиацию и, оставивши его в испарениях огуречного рассола, поспешила к распорядителю фуршета.

А ведь именно он и властвовал над всею компанией, этот желтотюрбанный индус, недавно добившийся убежища на вялой груди Пятой Республики по причине принадлежности у себя на родине к низшей касте, а потому изъяснявшийся с немалым трудом на языке автохтонов и только неделю назад принятый на работу. Он, видно, получил аванс, ибо уже влез в новый коричневый мешок дальневосточного производства с карманами и перламутровыми пуговицами да засунул под стол подарок одному из своих отпрысков, вероятно, мужского пола, исполинских размеров зелёный игрушечный мусоровоз, клеймованный тавром парижского горисполкома и полный пёстрых пластмассовых нечистот. Он выслушал переводчицу, брезгливо поморщился от её запаха, склонил, как дрозд, голову набок, глянувши на переводчицеву кисть, и кивнул чалмой.