Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 171



Я был поражён красотой, мягкостью и женственностью движения. Ну вот и всё».

Какая поразительная подробность! Бытовая вроде бы — но духовная по существу. Она без слов свидетельствует о том, что Заболоцкий не только видел и безошибочно чувствовал подлинную красоту в окружающем мире — он знал её и в личной жизни.

Готовясь к отплытию

Удивительно, но в «Ранних годах» Заболоцкий почти ни слова не говорит о своём призвании и деле всей жизни — о поэзии.

Про чтение — а оно, несомненно, было запойным — вскользь, по случаю; точно так же — про сочинительство, которого наверняка было не меньше, чем книгочейства.

И то и другое стало главным в его жизни, начиная с Сернура — и в Уржуме только возросло.

Правда, писал он свой очерк многие годы спустя отроческой и юношеской поры — а к тогдашним опусам своим был строг, как никто другой.

Ни строчкой давнишней не обольстился — потому впоследствии и сжигал ранние произведения. Пожалуй, будь его воля — не оставил бы ничего.

Благо, что-то немногое осталось в памяти друзей и знакомых, уцелело в старых письмах. Конечно, ничего особенно интересного, самобытного в этих стихах нет, — Заболоцкий был совершенно прав в оценке своих ранних сочинений, — но они показывают, с чего он начинал, как мыслил — и, кроме того, невольно говорят о нём самом как человеке.

Екатерина Васильевна Заболоцкая впоследствии вспоминала, что поэт хранил до 1938 года самодельную книжицу под названием «Уржум», куда он в 1919 году переписал свои юношеские стихи: «Это была им самим сшитая книжечка размером поуже тетради, сантиметров около двух толщиной… Помнится, там было много стихотворений о природе — о берёзе в инее, о сверкающем снеге, о звёздном небе. Было там и стихотворение „На смерть Кошкина“, которое упоминается в „Ранних годах“».

Михаил Касьянов свидетельствует, что в 15 лет Николай сочинил шутливую поэму «Уржумиада» про жизнь в родном городке, в которой упоминались и сам Миша, и общие их друзья: Борис Польнер, Николай Сбоев, а также знакомые гимназистки Нюра Громова, в которую пылко и безответно был влюблён Миша Касьянов, и Шурочка Шестопёрова. От поэмы осталось лишь шесть строк, посвящённых Коле Сбоеву, любителю патриархальщины:

По этому отрывку трудно о чём-либо судить, хотя заметно: будущий поэт, а покуда уржумский реалист, был хорошо знаком с «бытовыми» ироническими поэмами Пушкина и Лермонтова, сочинёнными ими также по молодости для приятельского круга — от избытка жизни и забавы ради.

Но вот совсем другое — и уже интересное.

В письме домой Николай набросал восемь строк для младшего брата Алёши:



Казалось бы, куда как непритязательно — но до чего же естественно и непринуждённо пишет Колюха, как хорошо знает и чувствует живую русскую речь, с её игровыми перевёртышами женского рода на мужской («Жареный ватруха»).

И ещё одно стихотворение, посвящённое малолетней сестрёнке Наташе:

Прихотливые ударения в детских словах Наташи изначально свойственны опять-таки народным русским говорам, — и это тонко почувствовал юноша Заболоцкий. Недаром потом он, взрослым, с удовольствием и без особого труда писал стихи для мальчиков и девочек в детских журналах Питера.

Кстати, строка «Старая и новая» в последней строфе касается власти: в родительском доме вовсю обсуждали, какая власть лучше — прежняя, царская, или новая, советская. Лишнее свидетельство того, какое незначительное место смолоду занимала политика в душе Заболоцкого: над властью — устами ребёнка — можно было лишь слегка позабавиться. По-настоящему его волновала только поэзия.

Если изыски и красивости поэтов Серебряного века «дарили» его литературщиной, то живая обыденная речь учила истинному чувству русского слова.

О круге чтения подрастающего уржумского реалиста свидетельств крайне мало. Одно из самых важных принадлежит другу юности Михаилу Касьянову:

«Октябрьская революция дошла до нашего города в конце ноября (по старому стилю). Учебный 1916/17 год закончился, по правде говоря, кое-как. Осенью мы снова собрались в реальном. После Нового года в Уржум пришла книжка какого-то журнала, в которой были напечатаны „Двенадцать“ Блока, его же „Скифы“ и одно стихотворение Андрея Белого. <…>

Николай вразумил меня относительно чеканной краткости и эмоциональной насыщенности стихов Анны Ахматовой, которые он очень любил. Бальмонта и Игоря Северянина мы к 1919 году уже преодолели. Маяковского мы тогда ещё знали мало. Только к лету 1920 года до Уржума дошла книжка „Всё сочинённое Владимиром Маяковским“. А до этого нам становились известны лишь отдельные стихи и строки Маяковского. Их привозили из столиц приезжавшие на побывку студенты. Николай относился к Маяковскому сдержанно, хотя иногда и писал стихи, явно звучавшие в тональности этого поэта. <…>

В начале 1920 года Николай написал своего „Лоцмана“, стихотворение, которое он очень любил и считал своим большим и серьёзным достижением.

Стихи были характерны для нашего молодого задора. С этим настроением мы вступали в жизнь и на меньшее, чем на панибратские отношения с богом, не соглашались».

Задор, конечно, похвальное дело, только «лоцманы» выводят корабли из гавани, а к «другим берегам» ведут капитаны. «Вплыву» — темно по смыслу… Вероятно, молодой автор, житель сухопутного Уржума, немного напутал в морской терминологии или же Михаил Касьянов ненароком запамятовал что-то в стихотворении. Однако в этих неказистых строках всё-таки передано то волнение, которое охватывает юношу перед будущей дальней дорогой. Понятно, эта дорога — творчество, полёт вдохновения, поэзия.

Прощальный взгляд на город детства

Едва пролетел первый год в Уржуме — время восторженных открытий, новых знакомств и дружб, — как началась германская война. Отроку Коле было в 1914 году 11 лет и учился он во втором классе. От Вятского края война была далеко и почти никак не ощущалась. Но однажды в Реальное училище пришли недавние выпускники, а ныне молодые прапорщики. Они отправлялись на фронт и заглянули попрощаться с учителями. В защитных куртках и ремнях, в погонах, с саблями на боку, новобранцы гляделись настоящими воинами, и мальчишки мучительно завидовали будущим героям. Однако вскоре разнёсся слух: одного из тех, кто приходил в училище, убили. В памяти Коли осталась лишь его фамилия — Кошкин. «Труп его в свинцовом гробу привезли в город, и всё реальное училище хоронило его на городском кладбище, — пишет он в своём очерке. — По этому поводу я написал весьма патриотическое стихотворение „На смерть Кошкина“ и долгое время считал его образцом изящной словесности».