Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 37

– И я, и великий государь московский, как завещано нам, ищем правду более чем выгоду – философски заметил Мехмет-Герай. – В чем же будет правда моя, если я царского сына отдам на погибель, на несправедливую казнь? Пусть он скажет чего то более, чем назовет титул, нам всем известный, а мы будем судить справедливо – да поможет нам Аллах!

Хан пронзительно взглянул на Ивана, но тот уже ощутил порыв, страх его растворился, породив вдохновение. Он решительно не знал, о чем сейчас говорить, но это его и не слишком волновало – главное было завладеть слушателями, заставить их поверить себе и в себя.

"– С мудрыми я мудрый, с князьями – князь, с простыми – простой, а с изменниками государевыми и с моими недругами рассудит меня сабля!" – тихо, как будто нехотя проговорил Иван, метнув грозный взгляд на послов, отдельно обдав волной презрения изменника казачьего дела Ермолку Неровного. "– Известно тебе, хан, о разоренье московском, о побоищах междоусобных, о искорененье царей и царского их рода и о всякой злобе лет прошлых, в которых воистину плач Иеремиин о Иерусалиме исполнился над царством Московским. И великородные тогда князья скитались по разным городам, как заблудшие козлята! Между ними и родители мои незнатны и незнаемы, в разоренье московское, от страха недругов своих невольниками были, и как все невинно страдали и терпели. И вот то время лютое привело меня к тому, что я теперь в чужой земле, в незнаемости, в оковах, и чуть дышу… Но природа моя княжеская через неволю и нищету везде светится, чести и имени знаменитого моего рода не умаляет, но и в далеких землях звонит и, как вода, размножается!"

– Площадным писарем ты, возле церкви колокольчиком звонил, иуда! – воспользовавшись перерывом в речи Пуховецкого, выкрикнул Ордин.

"– Я не запираюсь, что в писарях был: на ком худоба не живет!" – парировал Иван, и продолжал обращаясь к хану:

"– Великий хан! Прими меня милосердно и знай про меня, что я, обходивши неволею и турские, римские, итальянские, германские, немецкие и иные многие царства, наконец, и Польское королевство, теперь к ясносияющему царю Алексею Михайловичу, родителю и государю моему, хочу идти с правдою и верою без боязни".

– Почему же не хочешь ты поехать с людьми, которые за тобою приехали? – поинтересовался Мехмет-Герай.

– Знаю я московский обычай! Всем бояре да дьяки заправляют, они и этих двоих прислали мне на погибель. Не только до Москвы, к родителю моему и государю меня не довезут, но и еще до Перекопа хребет мне сломают, а вместо меня доставят на Москву вора, самозванца. Москали их лихо находят, мало ли охотников, – тут Иван кивнул головой в сторону Неровного. "– Молю тебя, хан: проси царя прислать к тебе скрытно верного человека, кто бы умел со мною говорить, лучше бы боярина князя Никиту Ивановича Романова, или князя Якова Куденетовича Черкасского. И тогда я царственное слово и дело тайно вам объявлю подлинно и совершенно, чтоб ты сам познал, какой я человек, добр или зол! Во всем от чужих людей сердечную свою клеть замыкаю, а ключ в руки тебе, великий хан, отдаю!"

Переводя дух, Пуховецкий взглянул на своих многочисленных слушателей, и с удовлетворением отметил, что речь его не оставила равнодушными многих из них.

– Но неужели с самой московской смуты скитаешься ты? И почему покинул ты Москву, зачем по многим царствам ездил? – спросил хан. Иван довольно улыбнулся, потому что именно на этот случай у него был подготовлен обстоятельный рассказ.





"– Был я однажды у деда своего, боярина Ильи Даниловича Милославского, и в то же время был у боярина немецкий посол, и говорил о делах. Я послу вежливо поклонился, да поздоровался по-немецки, а дед мне за то по шее дал, да из палаты выгнал. Вернулся я в свои палаты, да говорю матушке, царице Марье Ильиничне, мол, если бы мне на царстве хотя бы три дня побыть, я бы бояр нежелательных всех перевел. Царица и спрашивает: кого бы, мол, ты, царевич, перевел? А я и отвечаю, что прежде всех – боярина Илью Даниловича. Тут-то царица разозлилась за своего отца, да ножом в меня и кинула. Попал мне нож в ногу, и сильно я оттого занемог. А батюшка мой в ту пору на соколиной охоте был, и никто ему, царскому величеству, не донес – сам Борис Иванович Морозов всем под страхом смерти запретил. А Илья Данилович посмотрел на меня бездыханного, да и велел хоронить. Но мир не без добрых людей – стряпчий меня спас, платье мое на мертвого певчего надел, а мне его платье отдал. Потом берег меня в тайне три дня, да нанял двух нищих старцев, одного без руки, другого кривого, дал им сто золотых червонных, и эти старцы вывезли меня из города на малой тележке под рогожею и отдали посадскому мужику, а мужик уж свез меня к Архангельской пристани. С тех пор, ваше ханское величество, я по миру и скитаюсь…"

Иван видел, что история безвинного страдальца-царевича вызывает все большее сочувствие всех собравшихся высокопоставленных татар, а также, что тоже было хорошим знаком – все большее бешенство царских послов. Немного зная татарский язык, он понимал, что толмач переводит его верно, а это было даже больше, чем полдела. Мехмет-Герай, как почти уверен был Иван, и сам что-то понимал по-русски, судя по тому, как вовремя и в нужном направлении менялось выражение его живого лица, пока он слушал рассказ неудачливого царского сына. Что касается иуды Ермолки Неровного, то он, приоткрыв рот, глазел на Пуховецкого с нескрываемым восхищением: мол, силен же ты, братец, врать, где бы мне так же научиться? Казалось, он угадал в Иване своего собрата-казака, и с трудом удерживался от того, чтобы не подойти и не хлопнуть его по плечу, похвалить с крепким словцом, да предложить щепоть табака. Но беда, как водится, пришла, откуда не ждешь. Внезапно один из знатных ногайцев, Ислам-ага, вдруг заговорил по-ногайски гортанным и низким голосом, как будто тяжело, с трудом выплевывая слова.

– Токмак-мурза хочет узнать – перевел толмач, обращаясь к Ивану – Кем ты все же являешься: царским сыном, самим царем, или его братом? По тому, что тут говорили, и говорил ты сам, ты мог быть и первым, и вторым, и третьим. Если же сыном, то как такое возможно, ведь нынешний царь московский младше тебя?

Оба ногайских мурзы, и только они одни из всех присутствующих, вдруг рассмеялись, находя, видимо, вопрос Токмак-мурзы чрезвычайно забавным. Производило это странное впечатление, как будто вдруг два седых, выжженных солнцем степных холма, или два кряжистых старых дуба, вдруг начали смеяться. Смеялись ногайцы также тяжело и отрывисто, как и разговаривали, а их большие тела под тяжелыми доспехами сотрясались в такт смеху. Пуховецкому же стало вовсе не весело. Здравого смысла в его рассказе, и правда, было куда меньше чем вдохновения и игры воображения, но и не на здравый смысл он рассчитывал. Иван забористо, по-запорожски, обругал про себя старого черта, и решил, что пора вводить в дело орудия главного калибра. Он развел бессильно руки в стороны, воздел глаза к потолку юрты, и на них вдруг показались слезы. Этими, полными слез и боли глазами, он посмотрел на молодого хана, и протянул к нему руки, словно обращаясь к нему всем своим существом.

– Праведные царские знаки на себе ношу, кто же их не узнает? Вели, султан, своим слугам снять с меня одежду, и все, все их увидят!

Вздох то ли удивления, то ли возмущения пронесся по юрте. Оба москаля злорадно уставились на Ивана, а Неровный смотрел на него удивленно, словно говоря: "Молодец ты, брат, но вот с этим уже загнул". Глаза Мехмет-Герая зажглись любопытством, но он неопределенно махнул рукой и спросил:

– Не имеешь ли других знаков? Если нет, то придется осмотреть тебя… Но, конечно, этим грехом мы не оскверним юрту наших предков.

– Имею! – воскликнул Иван. В этот раз его замысел сработал. Он с торжеством извлек из своих лохмотьев сбереженный во всех передрягах скипетр, и поднял его над головой. – Вот, великий хан и бояре, скипетр царя московского! Во всех лишениях он был со мной и, как чудотворная икона, от всех бед меня сохранил. На нем написано языком древних русов, который даже я не могу прочесть.