Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 89

Ему-то казалось, что он сделал выбор. Но выбора не было. Или он должен был остаться монахом и далай-ламой, или стать никем и ничем. Быть мирянином, просто человеком, наслаждающимся радостями жизни, ему, Цаньян Джамцо — «Океану Мелодий», бывшему VI Далай-ламе, было не дано. Даже его дар писать стихи, не религиозные гимны, а песни, такие же, какие распевают тибетцы на полях и на пастбищах, на свадьбах и на улицах Лхасы и других городов, таил в себе семя греха и беду. Он не был праведником, как святой поэт Миларепа. Миларепа тоже сочетал в своих стихах песни индийских тантристов с тибетской народной песней, но он был святым подвижником, монахом-отшельником. Цаньян Джамцо мысленно прочел давно полюбившиеся ему стихи поэта:

В вере и праведном образе жизни — вот в чем была сила отшельника и поэта Миларепы! Поэтому-то и перед бескрайностью неба он не сгибался, а на земле ни бездны ущелий, ни теснин скал не боялся!

Вдали показалось поселение цайдамских монголов — байшин, группа глинобитных домиков, раскинувшихся на сравнительно сухом месте, среди топких болот. В центре его возвышался небольшой глинобитный же храм — суме, при таких обычно живут и отправляют службу четыре-пять монахов-тибетцев из какого-либо крупного ближайшего монастыря. Переходя вброд ручей, он резким броском поднялся на невысокий обрыв. Цаньян Джамцо тряхнуло, и он второй раз за день вдруг ощутил тупую боль в животе и пояснице, закружилась голова, перед глазами поплыли круги. И вчера и позавчера он также на короткое время ощущал боли в животе и пояснице и головокружение. Но возникавшая неожиданно боль быстро проходила, и он по-прежнему чувствовал себя хорошо. Сегодня же боль пришла дважды, голова кружилась сильнее обычного, его подташнивало, а когда боль прошла и расплывшиеся было в глазах домишки байшина снова встали на свои места, он впервые подумал о том, что в Нагчука пришел не один приказ, а два, и если его догадка верна, то он не доедет до Синнина. Укладываясь на ночь, он осмотрел себя и обнаружил, что у него припухли суставы на руках и отекли ступни ног. Живот вздулся и стал твердым.

Ночью он снова проснулся от болей и сильного головокружения. Болели суставы, болели мышцы рук и ног. Холодная испарина покрыла лоб: сомнений быть не могло — он ест последние куски баранины и последние чашки цзамбы в этом перерождении. И те отравлены смертоносным ядом.

К утру Цаньян Джамцо забылся тяжелым сном. Ему снилось, что он, голый, на серой лошади мчится сквозь равнины Цайдама на юг, к родным тибетским горам, к Литану, где ему так хотелось побывать. Он открыл глаза. Сквозь черную щель в дверях во тьму комнаты просачивалась серая, унылая полоска света. Сон окончательно испугал его, каждый тибетец знает, что такой сон — верная примета скорой смерти.

За завтраком ему казалось, что начальник конвоя все время исподтишка наблюдает за ним. Ел он мало и вяло и в седло сел с трудом.

Каким ядом медленно, но верно отравляют его? На многие яды есть противоядия, только нужно знать, откуда грозит тебе опасность. Его наставник и истинный старший друг Санджай Джамцо был великолепным знатоком медицины. Уж он-то, наверное, смог бы ему помочь.

Днем, проезжая по берегу небольшого озерца, по свинцовым водам которого пробегали солнечные блики, он глянул на свое отражение в воде и остолбенел — четко колыхалось в воде отражение коня, его собственного тела, головы, но у его тела не было видно рук. Когда-то он и сам не раз из любопытства просматривал «Джудши». Черным по белому там было написано: если кто увидит в воде или зеркале свое отражение без головы или конечностей, тот умрет. К вечеру он уже чувствовал себя совсем больным.





Караван третий день стоял в небольшом стойбище тибетцев-кочевников, раскинувшемся на берегу озерца Кунга-Нор. Отсюда уже было рукой подать до южного берега великого Кукунора — «Голубого озера».

Цаньян Джамцо лежал на войлоке, глядя на голубой кусок неба, видневшийся сквозь дымник палатки. Лицо, руки и ноги его отекли, тело стало большим и неподвижным, раздутым, как от водянки. Только что ушел врач, которого почти двое суток везли сюда из Гумбума. Он внимательно осмотрел больного, пробормотал несколько заклинаний и торопливо вышел, пообещав приготовить лекарства. Движения его были суетливы, он тщательно избегал взгляда Цаньян Джамцо и все время с опаской оглядывался на начальника конвоя, который не покидал палатки.

— Водянка, — сказал врач.

— Знаем мы эту водянку, — хотелось ответить Цаньян Джамцо. Но он только отвернулся и снова стал смотреть на кусок голубого неба над головой, по которому теперь медленно проплывал край белого облака.

Он уже понял, что обречен. Он мертв, мертв по воле тех, кто лишил его сана далай-ламы и прекрасно разыграл этот спектакль с вывозом его за пределы Тибета. Начальник конвоя здесь ни при чем. Те, кто поставили этот спектакль, находятся сейчас не здесь, в бедном стойбище полунищих кочевников, а в Лхасе и в Пекине.

Он пытался прочесть молитву. Расставаясь с этой жизнью, никогда не поздно позаботиться о следующем перерождении. Но путались мысли, путались слова.

Очнувшись после очередного приступа боли, он опять пытался одеревеневшими губами прочесть заклинание. За суконной стенкой палатки садилось солнце. Отсвет его окрасил алым кусок неба над головой. Цаньян Джамцо запутался в длинной молитве и подумал о том, а сколько же песен сочинил он сам. И останутся ли они после его смерти? Его внимание привлек разговор за дверью палатки. Молодой парень, сын хозяина, седлал коня. «Опять ты собираешься к этой девчонке, позаботился бы лучше об овцах», — ворчал отец, а парень, смеясь, ответил отцу такое, отчего тот, плюнув в сердцах, отошел от него и оставил его в покое. Открылась дверь палатки, и, равнодушно взглянув на распухшего Цаньян Джамцо и стражника-монгола, сидящего поодаль от него, парень взял валявшуюся в углу плеть. Уходя, он запел тихо про себя какую-то песню. И сквозь наплывы бреда Цаньян Джамцо то ли услышал въявь, то ли ему почудилось: