Страница 16 из 27
Человек может ощупать, понюхать и даже попробовать на вкус землю, но он не в состоянии коснуться рукой неба; поступая тем или иным образом, он может в той или иной степени влиять на собственное будущее, но в прошлом он не в силах изменить ничего, а потому ему кажется, что небо ценнее земли, а прошлое ценнее будущего.
Великое единое не дано человеку в ощущении: «дао же таково, что, смотря на него, его не заметишь, прислушиваясь к нему, его не услышишь, касаясь его, не ощутишь»[204]. Тем более ничего не способен изменить человек в дао как «постоянном неба». Поэтому, хотя человек и может приблизиться к пониманию величия дао — «кто способен созерцать невидимое, слышать неслышное, ощущать бестелесное, близок к познанию дао»[205], — измерить его он не в состоянии, а потому и определяет его символом целостности — единицей — и противопоставляет как сверхценность всем множествам, с которыми главным образом и имеет дело непосредственно.
На множественное же, как мы видели, он реагирует с помощью своего чудесного оберега — цин, причем таким образом, что некоторые объекты кажутся ему привлекательными, некоторые — отвратительными. Поскольку же цин дана человеку небом, в нем самой природой заложена способность по-разному относиться к различным объектам и тем самым давать им вполне определенную оценку.
Но мало ли что может показаться человеку ценным и привлекательным: невежда, например, вообще может пользоваться своей цин так, что своей природой будет вскармливать вещи. Поэтому истинную оценку вещам внешнего мира может дать только мудрец, и роль его в установлении объективной ценности всего сущего — решающая.
Суетные люди «не ведают, что существенно, что несущественно. Поскольку же не ведают этого, существенное мнят несущественным, несущественное — существенным. В этом случае каждый их шаг обречен на неудачу»[206]. Мудрец знает, что «едва ли стоит слушать приятную уху мелодию, если это слушание оканчивается для человека глухотой. Или любоваться прекрасным на первый взгляд видом, если это оборачивается для человека слепотой. Или смаковать тающие во рту яства, если это лакомство завершается немотой»[207]. Поскольку же конечным результатом его выборочного отношения к вещам является сохранение им своего тела в целости и достижение им идеала — долгой жизни, то его оценка вещей является истинной, а оценка невежды, не умеющего правильно пользоваться своей цин, — ложной.
На уровне эстетического сознания мудрец также истинно прекрасным может признать лишь то, что на пользу жизни, безобразным (и ложным) — то, что ей во вред. Под этим углом зрения иная индивидуальная жизнь, которая по непосредственному чувству всегда лучше смерти, может с точки зрения идеала оказаться и хуже смерти.
Такова, например, «жизнь под гнетом», занимающая последнее место в иерархии ценностей авторов «Люйши чуньцю», ссылающихся в данном случае на авторитет Хуацзы. Согласно последнему, «превыше всего — сохранение жизни в полноте, затем следует жизнь с ущербом, затем следует смерть, и самое ничтожное — жизнь под гнетом»[208].
Иными словами, заботящийся о своей жизни согласен не на всякую жизнь, а лишь на такую, при которой он может исполнить свое предназначение — достигнуть долголетия путем правильного удовлетворения своих естественных потребностей, ибо «тот, кто любит угоститься мясом, не понимает под мясом дохлой крысы, и кто любит угоститься вином, не понимает под этим прокисшей барды. Так и почитающий жизнь не понимает под жизнью жизни под гнетом»[209].
Интересно, что уже на уровне опыта мудрец склонен увязывать с природными свойствами человека некоторые категории, которые, строго говоря, в эти свойства не входят. Так, чувство необходимости есть уже результат размышлений мудреца над жизнью и, таким образом, не данное от природы, а результат определенного опыта. К жизни под гнетом тем не менее приводит отказ от следования необходимости, в результате чего в конечном счете под угрозой оказывается само тело невежды, его жизнь. Когда же «обступают трудности и бедствия», раскаиваться в содеянном уже поздно: «хитрецы и краснобаи окружают таких, честные же и прямодушные их покинули»[210], поэтому уже не на кого опереться в запоздалых попытках исправить положение — сказывается отсутствие мудреца. «Стеной встает мор, чередой спешат беды и смуты. И управление народом, и собственное здоровье в весьма плачевном виде. Уши уже не рады пению, глаза — краскам, уста — сластям. А это уже все равно что смерть»[211].
Естественно, будь рядом мудрец, такого бы не случилось. «Ведь там, где пребывает мудрец, мир приходит к истинному закону. Если он обращается вправо, становится важным правое, если влево — левое»[212]. Мудрец знает, чем и отличается от невежды, которому неизвестно, что такое необходимость и законы природы, в силу его необразованности, «ибо неизвестен случай, когда бы учившийся у проницательного и талантливого наставника сам не стал впоследствии мудрецом»[213].
Мудрец видит, что природе присущи определенные закономерности, он видит, что все вращается, движется, подчиняясь должному, его эстетическое чувство покорено законченностью и совершенством природного механизма. В этой природной механике, в бесконечно сменяющих друг друга замкнутых единообразных циклах мудрец видит основу бытия, а потому он склонен воспринимать совокупность природных явлений как воплощение гармонии.
Но одно дело гармония годового цикла, другое — гармония отношений между людьми. Конечно, мудрец есть столь же достойный образец бескорыстия, как сама природа. Но ведь мудрецов немного, а реальная жизнь на каждом шагу являет примеры отказа от подражания как природе, так и личности мудреца. Ясно, что уповать на самодеятельность социума в этом смысле не приходится — гармония должна быть привнесена в человеческое общество извне.
Решение этой задачи требует от мудреца перехода от созерцания гармонии природы к анализу ее, так сказать, содержания. Конечно, космос слишком грандиозный объект для того, чтобы к нему обращаться в дидактических целях, для наставления народа, по каждому частному поводу, но мы помним, что любая целостность так или иначе — отражение всеобщей целостности, великого единого, мир в капле воды. Поэтому мудрец волен выбрать любую целостность для иллюстрации идеи высшей ценности мировой гармонии и просвещения в этом духе невежественного большинства.
Наиболее подходящим объектом для решения стоящих перед ним задач мудрец с вескими основаниями считает гармонический звукоряд. Гармония музыкального звукоряда, данная в ощущении и вызывающая соответствующий эмоциональный отклик, эстетическое переживание, безусловная способность музыки рождать в сердце слушателя ощущение гармонии, уравновешенности и покоя — факт, не требующий особых доказательств; остается лишь объяснить причины, вызывающие безусловно положительный эмоциональный отклик.
Мудрец считает, что музыка благотворно влияет на слушателя вследствие того, что между составляющими ее элементами (звуками) существует особое соотношение; это качество музыки в тексте описывается термином ши, который нам приходится переводить словом «гармоничность». Согласно мудрецу, ши есть следствие размеренности звукоряда; музыка «рождается в размеренности», поэтому знание мудреца о ней — это прежде всего знание меры.
Знание меры есть знание количественных соотношений элементов, составляющих гармонию: всякий звук может быть измерен по силе (громкий-тихий) и высоте (высокий-низкий), сила — с помощью той же меры, которой меряют зерно, высота — обыкновенным аршином; «ни слишком громкий, ни слишком тихий, ни слишком высокий, ни слишком низкий звуки нельзя отнести к звукам упорядоченным»[214].
204
Наст, изд., с. 110.
205
Там же.
206
Там же, с. 73.
207
Там же.
208
Там же, с. 81-82.
209
Там же, с. 82.
210
Там же, с. 83.
211
Там же.
212
Там же, с. 100.
213
Там же, с. 99-100.
214
Там же, с. 113.