Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 9



И соткалась Эктоплазма в колоссальную, необозримую, неистребимую, никому не ведомую Репку. И Репка эта стала тем миром, где теперь ты, детка, внимаешь с ужасом и ликованием этой обратной сказке.

Будни Пухлеванова

Поговорить со стариком Пухлевановым приходили многие. Константин Алексеевич был, в общем, доступен, и тем не менее – вокруг него образовалась аура недоступности, вокруг его особняка высились невидимые кордоны, его самого надо было подкарауливать, он не бывал ни в каких компаниях, кроме тех, которые созывались его женой, Ольгой Павловной. Можно было, конечно, приходить к нему домой, в его убогую квартиру в Хрущевом переулке, – но нужно было предварительно созвониться с ним, он не всегда бывал дома, он мог заснуть или уехать в Переделкино к себе на дачу – и все же нужно было бы приходить только к нему, он не принимал нигде других гостей, кроме своих самых близких друзей, число которых постоянно уменьшалось. Приходили к нему самые известные и уважаемые писатели, приходили литераторы из других городов, иногда – очень редко – приезжали иностранцы. Иностранцы поражались скромности и отрешенности хозяина, они не ожидали увидеть в доме обыкновенного русского старика, который почти ничего не говорит, который целыми днями сидит в кресле и пишет. Перед домом Константина Алексеевича они фотографировались на фоне его окна со странными растениями в кадках, которые казались им экзотическими. Они пили красное вино из его фаянсового стаканчика и говорили между собой по-французски, с удовольствием уплетая виноград, который заботливо вырастил для них Константин Алексеевич.

Константин Алексеевич был полностью отгорожен от остального мира. К нему нельзя было попасть даже с самыми необходимыми вещами: позвонить в дверь, поговорить с ним по телефону, оставить ему письмо. Но – по какому-то странному закону, который, видимо, имеется в виду, когда говорят о законах Мерфи, – письма, приходившие на его имя, словно бы не доходили до адресата… Конечно, это было необыкновенное явление, и большинство специалистов по человеческим душам недоуменно пожимали плечами, вспоминая историю с письмами, которые странным образом не доходили до адресата. Но если существовал некий закон, который позволял Константину Алексеевичу Пухлеванову не получать писем, то этот закон, наверное, работал и наоборот – те письма, которые адресаты все же не отсылали Константину Алексеевичу, доходили до него, и он читал их, даже не вскрывая.

Чаще всего к Константину Алексеевичу Пухлеванову приходили люди литературные. Можно было предполагать, что, как и многие другие, он входил в ту немногочисленную группу населения, которая могла позволить себе называть себя интеллигенцией и которую этот термин не то чтобы потрясал и лишал душевного равновесия, но все-таки заставлял о нем думать.

Приходили к Константину Алексеевичу люди, которым за пятьдесят, которые помнили еще времена, когда в России водились не только слоны, но и большие писатели, которые писали не только для свиней, но и для людей. И которые теперь вдруг остались без писателей, безгласные, беспечатные, зато окруженные ревущими и кудахчущими свиньями. В те времена такие люди еще не были преданы проклятию и не лежали в общих ямах для безымянных мертвецов, поедаемые червем. Они скромно и одиноко жили среди других людей, достойно исполняя свои обязательства перед обществом, и общество, несмотря на бессловесность этих людей и на бессловесность всего того, что составляло общество, – жило, выло, размножалось, волновалось, строило БАМы и каналы, заседало в президиуме и в Политбюро.

Жизнь била ключом. Даже в свином захолустье она умудрилась оставить после себя этот живой и шумный след. По вечерам после работы инженеры, технологи, техники, лаборанты шумно и весело сбегались в читальный зал библиотеки, чтобы послушать там Андрея Волюковича и почитать друг другу привезенные из Москвы книги. И если те, кто не был свиньями, предпочитали американские триллеры, привезенные отцом Константина Алексеевича, то те, кто был свиньями, зачитывались романами Николая Федорова и вступали в ожесточенные споры о судьбах революции и человечества.

Константин Алексеевич не был исключением из общего правила. Он любил и понимал книги, он умел читал все, что попадало ему в руки, не деля прочитанное на важное и неважное, на стоящее и нестоящее. …Он читал запоем – газеты, журналы, книги, плакаты, лозунги, театральные программки, афиши – все приносилось ему товарищами, все оценивалось им и все находило отражение в его душе.

Пухлеванов по-прежнему выписывал «Русскую мысль», «Аполлон», «Золотое руно», «Весы», «Аполлон перешедший», «Аполлон литературный», «Вопросы жизни» и другие толстые журналы, выписывал также «Вестник Европы», «Женеву» и «Новую Европу». Газеты он по вечерам читал в своей комнате, книги – в читальне, плакаты – в спортивном зале, куда он приходил вместе с товарищами, чтобы совершенствоваться в беге на роликовых коньках и лыжах.

Но Пухлеванов не был ни красавцем, ни молодцом, ни даже примером для других. Был он мал ростом, сутуловат, не очень высок, бледноват, с серыми глазами. О нем говорили: «Этот человек не из того теста», хотя он ни в чем не был виноват, кроме своего рождения. И судьба его сложилась так, что все, чему он отдавал свою душу, все, что составляло смысл его жизни, оказалось вне его.

Когда Константина Алексеевича спрашивали, кто он, он обыкновенно отвечал:



– Обыкновенный человек. Как и все.

Но те, кто знал его близко, не верили этому. В нем чувствовалась какая-то необычная замкнутость, неразговорчивость, сдержанность, порой нетерпимость. Но за этими свойствами не ощущалась какая-либо особая воля, характер; казалось, что, говоря и поступая, он каждый раз обдумывает каждое свое движение.

Он был молчалив не только во время разговора, но и во время молчания. Когда он читал или писал, то замирал, как будто прислушиваясь к самому себе, к своим мыслям и чувствам. И по тому, как менялось выражение его лица, по тому, как он шевелил губами, можно было судить о том, что он думает, что он переживает.

Константин Алексеевич Пухлеванов был молчалив не только во время разговора, но и во время молчания. Когда он читал или писал, то замирал, как будто прислушиваясь к самому себе, к своим мыслям и чувствам. И по тому, как менялось выражение его лица, по тому, как он шевелил губами, можно было судить о том, что он думает, что он переживает.

И еще одна странная черта была в нем. Иногда во время разговора он как будто засматривал куда-то далеко-далеко, вглядывался куда-то далеко. И тогда глаза его начинали блестеть по-особенному, вспыхивать ярким огнем, играть некой тайной, глубокой мыслью.

В Пухлеванове странно сочетались черствость, холодность и какая-то неизживаемая, крепкая, стоическая усталость. Иногда эту усталость приходилось принимать за черствость, ибо не было в ней ничего холодно-рассеянного, равнодушного, что так легко пленяло других. В ней была несокрушимая внутренняя сила, упорный огонь, некая стихийная воля, противостоящая безбрежности и хаосу.

Встречались люди, разговор которых глубоко волновал Пухлеванова. Иногда он краснел, иногда хмурился; и печаль, и гнев, и радость были в его чертах, как бы независимо от того, говорил он или слушал. И если печаль и грусть были красивы, то радость и гнев были мужественны и несли на себе печать большой неломкой души.

В Пухлеванове странно сплетались добро и зло, высокая духовность и грубая, скотская, животная жестокость. Но это чувствовалось только вблизи; посторонний же человек никогда не уловил бы этой противоречивой связи, так как ее как будто не было.

В Пухлеванове странно преломилась двойственность натуры, сознания и чувств, которая была присуща всей его семье. Его отец, Алексей Степанович, был путейским служащим, и вместе с ним на службу приходил голодать, и голодать уходил из дома. Когда отца не стало, он стал подрабатывать, ездить в типографию. Сначала он трудился на черной работе – набирал тексты и обрезал гранки. И надо сказать, что работа была тяжелая и нервная. Не каждый бы вынес. Первые два года Константин Алексеевич ежедневно рисковал получить какую-нибудь травму.