Страница 58 из 66
Житейская суета, хлопоты быта, на которые принято сетовать, служат нам и добрую службу, отвлекая от метафизических печалей. Вот и советская власть, неотвязная, нудная и вездесущая, как зубная боль, неплохо отвлекала думающего человека от невеселой данности: он не только несчастный житель “империи зла”, но еще и обитатель мира, который по праву считается юдолью скорби, и людская участь, как сказано, сродни пролитой наземь воде.
* * *
Нежданно-негаданно и почти в одночасье мы стали свободны. Свобода пришла “сверху” – в обличье партийного функционера с бессвязной речью, фрикативным “г” и большим родимым пятном на лысой голове.
Личная заслуга каждого из нас в деле общего освобождения – исключения наперечет – исчезающе мала и сопоставима с вкладом крупицы снега в сход снежной лавины. Поэтому воспользуюсь случаем и в очередной раз поблагодарю М. С. Горбачева, даже если он вызволил нас по ошибке.
(Вероятно, легкость, с которой мы сейчас возвращаем свободу обратно – “наверх”, объясняется и легкостью ее приобретения: с заработанным имуществом так безболезненно не расстаются, только с дармовщиной.)
Неучастие – это все, на что мог отважиться среднестатистический порядочный человек. В 80-е годы один собутыльник сказал в кухонном разговоре: “Будь мы совсем честные люди, мы бы не сидели за этим столом”. Совсем честными людьми были тогда политзаключенные.
Я, признаться, проморгал начало конца. Да и никто из моих многочисленных знакомых (а среди них встречаются и умницы) не предвидел и не предчувствовал, что крах советского режима близок. Напротив, мы считали, что, к нашему величайшему несчастью, ни нам, ни детям нашим ничего другого и не светит.
Внезапность перемен на какое-то время даже лишила внутреннего равновесия – настолько прочно вошло в привычку пожизненное противодействие давлению извне. Где всегда было что-то громоздкое, образовалась пустота, – вероятно, с таким выражением лица встают с пола после конфузной попытки по многолетнему обыкновению усесться в старое кресло, выброшенное накануне.
Но нас освободили, и, потеряв чувство реальности происходящего, мы стали несмело обживаться в новых условиях, приходить в себя и делать личные открытия, приятные и не очень.
Ну например. В каждой интеллигентской компании как-то само собою – с гордостью и сожалением – предполагалось, что за пределами данного, максимум в двенадцать – четырнадцать человек, кухонного застолья – всеобщее одичанье и мерзость запустения. Когда развиднелось, оказалось, что подобных компаний – сотни.
Или вот: вдруг с телеэкрана из уст постылого и вконец изолгавшегося комментатора доносились слова правды и это каким-то образом тотчас очеловечивало взгляд его совершенно бессовестных, как представлялось еще вчера, глаз. Напрашивался вывод: людей, по-настоящему скверных, не так уж и много – большинство гадостей делается по слабости, а не добровольно. Лучше бы, напрашивался вывод, государству впредь не проверять своих граждан – всех без изъятья – на прочность: итог проверки, увы, предсказуем. А герой – честь ему и хвала – сам сыщет приключений на свою голову: “в жизни всегда есть место подвигу”, – учили нас в школе.
Но главное, выходило, что свобода не сладка, как предвкушалось, она вообще не имеет цвета, запаха и вкуса, поскольку принципиально бессодержательна, – это всего лишь благоприятное условие для реализации любых наклонностей и инстинктов. И тогда знаменитая эренбурговская метафора – оттепель – утратила однозначные, более-менее положительные ассоциации и повернулась своей новой стороной, обнаружив неожиданный оттенок смысла. Оттепель в лесу или во дворе детства заставляет жадно вдыхать воздух, пахнущий непонятно чем, но чем-то очень дорогим. А как реагирует обоняние на повышение температуры на свалке пищевых отходов или в пристанционном сортире? Вот именно. Так что почти одновременно и пахнуло озоном, и потянуло дерьмом. И смрад вразумил лучше всяких аргументов, что “зрелый социализм” – это не когда клика негодяев и маразматиков помыкает безвинным населением, никак нет. Скорее это исторический результат многолетней извращенной селекции, противоестественного отбора, когда власть и подданные вконец растлили друг друга. И благоуханию просто неоткуда взяться, раз весь этот тлен и перегной оттаял, забродил, пузырится и расползается на глазах.
Из казармы мы прямиком угодили в капиталистические “джунгли” – штамп советской газеты пришелся впору. Кстати пришлась и детская книжка – “Маугли” (“Книга джунглей”), став хорошим путеводителем по вновь обретенной и незнакомой по существу стране. Погоду в этих труднопроходимых и небезопасных зарослях делают прямоходящие шер-ханы, из-за спины их выглядывают шакалы табаки, а пошляки свободы, журналисты, снуют по верхам, “подъемля крик”, словно бандерлоги.
Наверстывая упущенное и колеся по выдуманному некогда Западу, мы обнаружили, что различие двух миров, вопреки ожиданиям, вполне соизмеримо с их же сходством, во всяком случае сходства больше, чем хотелось бы. И выбор, в конце-то концов, сводится к поискам наименьшего зла – какие уж тут молоко и мед! Правда, западные “джунгли” смотрятся лесопарком.
Вплоть до середины 80-х, пока я, в ранге экспедиционного рабочего, тыкался изнутри – от Памира до Чукотки – в границы СССР, я держался “западником”. Теперь, когда уклад России сместился на “запад” и отчасти утратил привычные координаты, мои симпатии путаются в сторонах света. Заграничные поездки подтвердили правомерность застарелого комплекса национальной неполноценности, но они же наделили более непредвзятым взглядом на отечество, попутно – на себя самого. Хороши на зависть добродетели протестантизма, но мне, к моей досаде, ближе российские двусмысленные повадки – я сам такой. Доходит до мелочей: скажем, недоверие к треску советской пропаганды распространялось и на хрестоматийные здешние красоты. Но после Нью-Йорка, Амстердама, Венеции понимаешь, что Петербург или вид на Москву с Большого Каменного моста выдерживают сравнение.
И еще: порох утопии – той или иной – имеет неограниченный срок годности, поскольку есть и всегда будут обездоленные, которым вроде бы нечего терять, и доброхоты, готовые им помочь, иногда – любой ценой. Наконец, навсегда в избытке и просто глупость, и просто злоба. Поэтому лучше по мере сил препятствовать несправедливости – не только из человеколюбия, но и в целях самосохранения: ведь охотники поднести к пороху спичку и отличиться за чужой счет – тоже есть и всегда будут. А когда займется – никому не поздоровится.
Но, может быть, наиболее обескураживающий опыт последних лет, самое неприятное для российского гуманитария открытие касается свободного и довольного человека… Впрочем, себя он вполне устраивает. Вероятно, в данный момент он апатично смотрит по телевизору какую-нибудь херню, от которой руки опускаются, и запивает это дело пивком. Имеет право. И винить в его неблагообразии уже некого: свобода.
* * *
Стал ли я счастливей, став свободным? Не уверен. Но свобода – это не про счастье, при чем здесь счастье? Свобода расширяет кругозор, подогревает чувство личного достоинства, треплет нервы и умножает познание. А кого и когда вышеназванное осчастливливало?!
Обретение свободы еще и грустно, как окончание детства с его иллюзиями, пусть даже приютскими. Но это какая-то правильная грусть – так и Маугли был невесел, уходя к людям. А питон Каа пробовал его утешить: “Сбросив кожу, мы не влезаем в нее больше. Таков закон”.
2006
Имя и имение
Меня и зовут-то простым именем Сергей из-за старинных и упорных поползновений горожан с запросами пообщаться с природой – хотя бы в теплое время года. Дед и бабушка по отцовской линии вывозили своих детей на лето за город: снимали комнату с терраской в какой-нибудь деревне – дачных поселков тогда почти не было, загородных домов подавно. Ежегодная пытка первого знакомства с местными – белоголовыми и босоногими, курящими и матерящимися – кольками и юрками на предмет футбола, рыбалки и расшибалочки, когда тебя, чужака и буку, ко всему прочему угораздило зваться Марком, крепко запомнилась моему отцу, и он поклялся себе, что пощадит будущего сына и даст ему первое же обычное пришедшее на ум имя. Так я стал Сергеем. Правда, собственное каникулярное детство я коротал уже в академических дачных поселках, где снимали (снова же комнату-другую и террасу) мои родители. А отпрыски профессорских семейств, с которыми меня сводили те же футбол, рыбалка и иные, менее пасторальные, занятия, сами нередко носили имена с претензией, так что и мне, думаю, простили бы какого-нибудь Эдика – да поздно сокрушаться.