Страница 69 из 72
Вызволить собственную речь из литературной неволи – вот задача, которую для себя и по‐своему решает заново каждый стоящий поэт. И усилия для решения именно этой задачи и создают подлинное искусство. В процессе приручения беспризорного языка автор тратит творческую энергию, которая сохраняется в культуре очень надолго, если не навсегда. Выдыхается все: устаревает проблематика произведения, тиражируются некогда оригинальные приемы, достоянием начинающих становится виртуозная для своего времени художественная техника, позабываются или до неузнаваемости изменяются значения слов, а вот авторский трепет при обращении языка в свою веру остается и ощущается хорошим читателем как наличие стиля. Когда наша общая речь превращается в “индивидуальное кровное наречие”. Безусловность и таинственная простота подобной метаморфозы вызывает оторопь восторга. Мне даже чудится при чтении, что книги талантливых писателей набраны каким‐то особенным шрифтом.
Обретение собственного голоса – большое и редкое достижение, на котором, вообще‐то говоря, можно и остановиться; многие и останавливаются, довольствуясь “небольшой, но ухватистой силой” (Есенин был несправедлив к себе). Считаные единицы продолжают развитие. До этого, последнего, этапа речь шла о естественном отборе в дарвиновском понимании – биологическом конкурсе врожденных способностей. Отныне необходим не только талант – нужно иметь, что сказать, и верить в насущность своего высказывания, то есть обладать недюжинными человеческими качествами: широким духовным кругозором, непраздным умом, восприимчивостью к опыту, честолюбием высокой пробы. Теперь мишенью досады становится не какая‐то там “литература”, а собственные былые достижения. Дублировать их – значит множить ту же “литературу”. Надо думать, это далеко не покойная участь – затяжная тяжба “с самим собой, с самим собой”. Личность такого масштаба обречена на эстетические открытия: авторскому стилю придется соответствовать темпу собственно человеческого развития. Иногда кажется, что в данном случае создание шедевра не самоцель творческих усилий, а побочный результат всей жизнедеятельности. Конечно, принимать во внимание подобную идеальную фигуру – очень гамбургский счет, но без него мы имеем дело лишь с тщеславным ребячеством или трудотерапией.
Эти, быть может, азбучные истины пришли мне в очередной раз на ум после моего последнего посещения книжного магазина: понадобилось высказать мнение о нескольких новых поэтических сборниках. И я пролистал книжку, другую, третью и натолкнулся на слова, слова, слова, на безмятежную литературу, которой хватает себя самой, которая самой себе совершенно не в тягость. И я закрыл книжку, другую, третью. И я решил: чем горячиться и писать злобные рецензии оптом и в розницу, изложу я лучше своими словами стихотворение Гумилева “Волшебная скрипка” (это где “Бродят бешеные волки по дороге скрипачей”, а потом – “И невеста зарыдает, и задумается друг…”). Что, собственно, я уже и сделал, как умел.
2000
Та-тá – та-тá – мечта поэта
Поэзия – двулика. К большинству людей она повернута постной общеобразовательной физиономией, вызывающей довольно скучные ассоциации: смотр-конкурс, “Бородино” ко вторнику наизусть, лысая “народная тропа” к дому-музею классика. Оттуда, из этих казенных пределов – будь то школьная “лит-ра” или идиотски-мажорная трансляция в вестибюле метро, – поэзия обычно и подает современникам свой безжизненно-авторитетный голос.
Но есть у поэзии и другое, так сказать человеческое, лицо. Оно знакомо любому, кто сжился за свои сознательные годы с десятком-другим стихотворений, пусть часть слов переврана от обиходного употребления или даже вовсе заменена на та-тá – та-тá.
Вероятно, оба облика поэзии – разные стороны одной медали, но они разнятся, как Родина-мать и просто мать. Поэзию как отрасль культуры положено чтить, и люди взрослые и просвещенные давят зевоту, но стараются соответствовать, изредка стыдливо блудя мыслью, что в варварском толстовском уподоблении стихов пляске за плугом что‐то все‐таки есть. Но рано или поздно публика нашла бы в себе силы махнуть рукой на приличия и не принимать участия в дурацком спектакле, если бы не тот – у каждого свой – короткий список.
Он составляется не для “галочки”. Когда мы наталкиваемся на поэтическую находку – среди прочих вполне вроде бы “на уровне” стихотворений, – она тотчас воспринимается как переход от слов к делу, хотя именно словами дело и ограничивается. Но слова эти наделены какой‐то заклинательной силой: под их влиянием возникает убедительный мираж эмоции, вдох и выдох переживания. Особенно в молодости.
Скромность по боку, отдадим себе должное: поэзия сейчас на подъеме, не в последнюю очередь вследствие нашей в ней заинтересованности. До тех пор, пока цитируется через пень-колоду, пока “в голове не укладывается”, как собеседнику может нравиться виршеплет Х и не нравиться чертовски одаренный Y, – благодаря этим бурям в стакане воды поэзия еще не прошествовала в библиотеку: замкнуться в гордом одиночестве, разделить почетную участь мертвых языков и стать, наконец, “достояньем доцента”. При соблюдении всего двух условий ей это и не грозит: если авторам, хотя бы изредка, улыбается удача, а читатели не утрачивают способности авторскую удачу ценить.
Одно мое недавнее пробуждение настроило меня на оптимистический лад, даже чересчур – будто весь эпизод сочинен каким‐нибудь Андерсеном.
Я разлепил глаза и приступил к ежеутреннему обряду: не вставая с кровати, собирать до кучи окрестный мир, оставленный без присмотра на несколько ночных часов. В левом окне я с удовлетворением обнаружил красное кирпичное здание школы и облако над ним. В правом – исполинский тополь на изрядном отдалении, за счет чего он почти в полный рост умещается в оконном проеме. На ветру дерево мелко содрогается всей кроной сразу, и кажется, что пританцовывает на месте. Эти “два притопа, три прихлопа” скрашивают мне скверные дни тоски и немочи. Все вроде бы обреталось на своих местах. Звуки тоже по преимуществу были известные. Немолчный шум машин по переулку, привычно принимаемый здешними обитателями за тишину, внезапный всплеск матерка (видимо, кто‐то, подавая из подворотни задом, наглухо перегородил проезд); воробьи разорялись, как и положено, листва шелестела как должно, а вот наконец слух различил нечто новенькое – ну‐ка, ну‐ка… Сквозь зелень у сталинского дома напротив и сложный уличный гомон доносилось очень знакомое ритмизованное картавое завыванье, слов было не разобрать. Но спустя несколько мгновений я новый звук истолковал и успокоился: кто‐то Бродского крутит в записи, или по телевизору передают, или по радио… Утренняя инвентаризация завершена – подъем.
За второй порцией кофе, окончательно отойдя ото сна, я спохватился, что, вообще‐то говоря, нечаянно стал свидетелем удивительной живучести поэзии. Голос автора раздавался и мог быть узнан не в тепличном музейно-библиотечном затишье, где на всякий шорох недовольно косятся, а запросто сосуществовал с другими, обыденными и драгоценными, звуками улицы – и ничего: улица только выигрывала.
Слово “триумф” здесь не кажется чрезмерным. Но о такой жизни поэзии и, главное, уличном невозмутимом признании за ней права на такую жизнь лирик может только мечтать.
2008
Как, что, кто…
Всю свою уже не короткую профессиональную жизнь слышу о главенстве стиля, или превосходстве в искусстве как над что, если прибегнуть к сленгу посвященных. С этим не поспоришь: число историй для повествования (биографий, житейских хитросплетений, love story и пр.) практически не пополняется и не обновляется – Хорхе Луису Борхесу с лихвой хватило пальцев одной руки для подсчета столбовых сюжетов литературы. Но каждый проходит этот довольно типовой маршрут от рождения до смерти все‐таки по‐своему и мог бы рассказать об этом на свой лад, более того – рассказать интересно, а то и захватывающе. Мог бы, если бы обзавелся собственным стилем… На колу мочало.